Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 19

А вот это если на кого из обэриутов похоже, то не на Вагинова, а на Олейникова (но это Олейников без всякого «двойного дна», то есть не Олейников собственно, а его «лирический герой», объект его игры):

Но – на самом деле – был в подсоветской России один поэт, на Поплавского действительно местами очень похожий: Александр Ривин.

Это можно объяснить очень по-разному – в том числе и тем, что именно этот поэт прочитал (со стандартным опозданием на десятилетие) французских сюрреалистов (обэриуты читали дадаистов, а о сюрреалистах, видимо, знали понаслышке от Виктора Сержа – французским никто из них, по стечению обстоятельств, не владел). Облик poète maudit также явно опирался в этом случае на оригинальные источники.

В любом случае – вот пример редчайшего интонационного совпадения:

Большая традиция Серебряного века, которая благородно чахла и тихо умирала у поэтов парижской ноты, у Поплавского разлетелась на ошметки, разорвалась, и из ошметков собирал он свою дикую музыку. Так же – на ошметки – все безвозвратно разлетелось в Совдепии, по крайней мере для родившихся позже примерно 1912 года, и Алик дэр мишигенэр, безрукий кошколов, который и не хотел идти, и не годился в советские портные, сшивавшие обрывки ткани по-своему, на государственный манекен, с ними же, с этими ошметками, и имел дело.

Плюс – похожая отчужденность по отношению к русскому литературному языку, выражавшаяся, например, в рассогласованности глагольных времен. Очень странная в обоих случаях: Ривин скорее играл в «местечковость», он вырос и учился в больших русскоговорящих городах, а Париж был не тем местом, где Поплавский мог легко подзабыть родную речь. И тем не менее.

Но и отличие важно. Во-первых, русский модернизм первой трети XX века по эту (но нашу) сторону границы не тихо чах – гибнул полнокровно и могуче, и до Ривина долетали легко узнаваемые отзвуки из Воронежа («Не кладите же мне, не кладите темноласковый лавр на виски» – «Отнесите меня, отнесите, где дрожит золотистая нить»). И, во-вторых (а связано ли это второе с первым?), у Поплавского «дикая музыка» никак не взаимодействует с внешней языковой стихией. Можно, конечно, сказать, что стихии этой не было, откуда она, вокруг Париж, даже извозчики говорят по-французски. Но извозчики-то (таксисты) как раз говорят по-русски, и можно за полчаса доехать до Биянкура, где мадам Пышман продает продукты Харьковского пищетреста, а в кабаках пляшет пролетаризовавшаяся врангелевская шпана… И – любое безъязычие может стать языком, если увидеть в нем язык. Ривин увидел. Из своего лиговско-идишского «жаргона» (в высоком смысле – ведь тот же идиш когда-то официально назывался «еврейским жаргоном») он попытался сделать поэтическую речь. И отсюда эта «золотистая харя лица» и Иосиф, едущий «в Нил с дитем и шмарой», и «сиволапая свинья» (скорее всего, свинья, а не семья все же) в самом знаменитом стихотворении, и пр. – все то, что придает языку Ривина мощь, в языке Поплавского отсутствующую.

Там, у Поплавского, не только большая традиция, там язык в конечном счете умирает, хотя необыкновенно интересно. Не так, как у какого-нибудь Штейгера или Юрия Мандельштама. Не чахнет, но все-таки умирает от монпарнасского передоза.

А тут, у Ривина, все-таки и традиция, и язык не умирают: пропав без вести ужаснейшей из невских зим, имеют шанс явиться вновь.

И явились.

II

Во мне конец/во мне начало[33]

Четыре года назад на станицах журнала «Воздух» мне пришлось отвечать на анкету о Бродском, в которой был поставлен очень интересный вопрос: кто Бродский по природе – зачинатель или завершитель? Тогда я ответил на вопрос так:



По отношению к русскому модернизму или неомодернизму Бродский не мог быть завершителем, потому что нечего было завершать. Тот круг истории русской поэзии, который мы доживаем, только начинался. Инструментарий Серебряного века (даже не инструментарий, не эстетика, а система представлений о цели творчества и о сущности поэтического текста) – это было что-то вроде римской статуи, отрытой на огороде в XIII веке. Бродский первым (или вторым, после Красовицкого, но более последовательно) продемонстрировал возможность органичного и живого, с учетом исторической жизни языка, освоения и переосмысления этого наследия. В этом смысле его поэзия была началом, а не завершением.

Но потом он создал собственный стиль, парадоксально соединивший индивидуализм оптики и метафизическое отчуждение с эпическими амбициями советской поэзии, которые он-то один и осуществил. Именно по отношению к советской поэзии Бродский – гениальный завершитель.

При этом с точки зрения непосредственного стилистического влияния поэзия Бродского – вещь в себе. Он слишком инструментален, чтобы породить новую живую традицию – только тьму эпигонов. В будущем он может влиять на отдельных авторов, как сейчас на кого-то влияет Маяковский, но основное развитие поэзии пойдет (и пошло уже) по несколько иному руслу[34].

Так получилось, что в разные годы для меня был актуальнее то один, то другой лик Бродского – обращенный в прошлое или в будущее. В последнее время я два или три раза говорил о нем именно как о завершителе, объединяя его в этом смысле с ненавистным ему Блоком и противопоставляя таким современникам, как Леонид Аронзон и Елена Шварц. И вдруг при чтении текстов, посвященных его семидесятилетию, мне пришло в голову несколько мыслей о том, как именно структурируется эта двойственность внутри поэтики Бродского и его литературной биографии.

Отправная точка размышлений – периодизация творчества Бродского. Точнее, периодизация его раннего творчества. Более или менее общепризнано, что существует два поэта Бродских – ранний и настоящий. Настоящий Бродский начинается с определенного стихотворения – «Я обнял эти плечи и взглянул…» и в течение 1962 года сосуществует с ранним, а потом полностью вытесняет его; заканчивается он последним стихотворением Бродского – «Маленькие города, вам не скажу правду…» (январь 1996-го). Он тоже проходит сложную эволюцию (даже «Часть речи» и «Урания», соседние по времени книги, не во всем похожи), но это эволюция, подобная постепенной трансформации одного поэта (скажем, Пастернака).

Наряду с этим существует совершенно другой поэт – ранний Бродский. Однако все дело в том, что существует не один, а два «других/ранних Бродских». Первый (1958–1960) – ученик (в основном заочный) Бориса Слуцкого[35]. Второй (1960–1962) – ученик Ахматовой (все более очный). Слуцкий – поэт, договаривающий советские сущности и советский язык до такой степени отчетливости, что они теряют имитационность и, в этом смысле, перестают быть самими собой. Если дракон называет свое имя, он становится… нет, не человеком – это в конечном итоге не удается; не случайно Слуцкий закончил свои дни в психиатрической больнице. Но какой-то иной сущностью.

33

Впервые опубликовано на сайте «Новая Камера хранения» (20.06.2010).

34

Десять лет без Бродского // Воздух. 2006. № 1.

35

Хотя стихи «Борису Абрамовичу» он в Москву возил, и были от него какие-то «слова», за которые Бродский счел необходимым поблагодарить мэтра в стихах