Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 18



Незаметно аскетический дискурс стал основой описательной лексики многих русских мыслителей. «Корейша – Киреевский», (Корейша – известный юродивый начала XX века), «священный писатель», его произведения – «святое писание»[98]; о философе Н.Н. Страхове: «праведный писатель… святой писатель… монастырь-писатель»[99]; «Г.С. Сковорода был народный мудрец “странник” – тип, естественно свойственный русскому народно-национальному лику. “Основная черта глубокого духовного родства между Сковородой и последующей русской мыслью есть странничество. Страннический посох… подлинный символ русской мысли”[100].<…> Федоров был воздержанник, отшельник, труженик»[101].

Подобных высказываний-характеристик русских писателей и философов, общественных деятелей и публицистов можно привести множество. В них своеобразно переплелись черты героической личности и христианского святого. Православный дискурс был использован славянофилами как «конечный словарь» (Р. Рорти) истинного знания, в котором они видели не собственные дескриптивные возможности, а адекватный язык описания православной России. При этом шел процесс его перекодировки, философского переосмысления, отраженный в индивидуальной мифологии или симбиотическом мировоззрении «святого православного мышления».

Одновременно складывался другой – нигилистический, политический и революционный словарь и иная модель дескриптивной картины мира, в которой, однако, также был использован христианский дискурс и элементы религиозных установок общества. Начало было положено страстным подвижничеством интеллигентов-нигилистов 60-х годов, которые усугубили активный процесс определения своего места в особом качестве – служителя народа.

Мы привыкли к резкому противопоставлению «отцов» и «детей», и прежде всего по духовно-религиозному основанию. Безусловно, процесс секуляризации был налицо, но связан он был вовсе не с атеизмом и позитивизмом (хотя все это имело место в России). Этот процесс был весьма своеобразным – не наука вытесняла религию, но шли серьезные личностные религиозные поиски, которые вытесняли как науку, так и догматическую церковь, с ее традиционализмом и архаикой. Почти никто не верил «как мальчик» (Достоевский) в Бога; процесс нигилизма, сомнения, даже атеизма болезненно, но симптоматично проявлялся в самых разных слоях интеллигентского общества в 50-е годы. Было все, кроме подлинной православной веры, однако, это «все» в своем основании имело религиозное мироощущение и православную лексику, хотя и опиравшихся не на веручувство, а на то, что Толстой назвал «доверием», некой бессознательной предрасположенностью к вере, предшествующей ей и часто подменяющей подлинную религиозность.

Господствующая идеология не давала развиться подлинному религиозному чувству – не было той искренности, которая стала основой формирования личности; при этом в России никогда не доминировали атеизм и материализм, несмотря ни на какую идеологию и партийные установки пятидесятников. Вера присутствовала как культурный фон, не задевая глубоко радикальную интеллигенцию, но никогда и не отрицаясь всерьез. В этом плане важны признания Толстого, который писал, что, будучи молодым и слушая старших циничных товарищей, пришёл к выводу, что «учить катехизис надо, ходить в церковь надо, но слишком серьезно всего этого принимать не следует. Помню еще, что я очень молодым читал Вольтера и насмешки его не только не возмущали, но очень веселили меня. Отпадение мое от веры произошло во мне так же, как оно происходило и происходит теперь в людях нашего склада образования. Оно, как мне кажется, происходит в большинстве случаев так: люди живут так, как все живут, а живут все на основании начал, не только не имеющих ничего общего с вероучением, но большею частью противоположных ему; вероучение не участвует в жизни, и в сношениях с другими людьми никогда не приходится сталкиваться и в собственной жизни самому никогда не приходится справляться с ним; вероучение это исповедуется где-то там, вдали от жизни и независимо от нее. Если сталкиваешься с ним, то только как с внешним, не связанным с жизнью, явлением» (Толстой, 23, 1–2).

Правомерно поставить вопрос: так были ли столь различны между собой христианские философы и радикальные интеллигенты в 50-е – 60-е годы. В это время, как и в 40-е годы шел активный процесс «работы над верой» (П.Н. Милюков), в котором опыт «отцов» был всего лишь переработан на «научном» языке прогресса, позитивизма и материализма. Перекодировка христианских понятий и идей нигилистами была осуществлена через экзистенциальный опыт «подражания» христианскому подвижничеству, связанному со стремлением к самопожертвованию, романтической тягой к смерти, а то и «огульным отрицанием» всей культуры. Хотя этот тип подвижничества был принципиально отличен от христианского, тем не менее он также классифицировался по аскетически-православному принципу и воспринимался как религиозный подвиг, но не во имя Бога, а во имя человека, который вскоре стал объектом особой антроподицеи Достоевского.

Когда-то многие первохристиане мечтали пострадать за Бога, не вникая в тонкости идейных оснований веры. Они чувствовали себя избранными к смерти и несли это избранничество как знак свыше. Их подвиги могли быть оценены только через оппозицию и борьбу, которую они вели с римским язычеством. Ими двигала страстность переживания религиозных идей как активное стремление к преобразованию собственной духовной жизни. Нигилисты, народники, первые террористы и стали такими русскими «первохристианами» без нового Христа и нового христианства. «”Семинаристы”60-х годов не виноваты, конечно, что вывели эту страстность из более непосредственного соприкосновения с миром русской церковности и пережили свои личные религиозно-нравственные драмы гораздо раньше, чем вышли на литературное поприще с уже готовым и законченным мировоззрением»[102]. Ими двигала жажда подвигов, оппозиционность власти и чувство вины перед народом.

Мироощущение славянофилов можно считать подготовительной почвой разночинского этапа (народо) мужикопоклонничества. Они рассматривали свою миссию служителей народа во многом на манер наивного «христолюбия», отождествляя народ и Россию с особым избранным Божьим миром, а себя – со святыми старцами (отцами), страдальцами и жертвенниками, учениками Христа. Идеалы народников и разночинцев (детей), их страстное желание служить народу, носили уже ярко выраженные черты идеологического сознания.

Внутренние переживания «отцов» получили новое осмысление в активности и стремлении к действию «детей». В 60-е годы на смену «святому аскету» пришел народник и разночинец-интеллигент, претендующий на олицетворение универсального народного типа, разрушающий мораль, руководствующийся в идеологии-жизни принципом высшей жертвенности и абстрактной головной любви к человечеству. Идея жертвенного героизма парадоксально соединялась с концепцией эгоистического сознания. «Вопрос морали разрешен принципом личной пользы как единственным побудителем и двигателем человека. Альтруизм – миф, самопожертвование – сказка («жертва – сапоги всмятку»)… «Человек в своих поступках руководствуется исключительно эгоизмом», а потому «умрите за общинное начало!» – вот две дословные фразы Чернышевского, соединенные нами в одно целое; человеком двигает только личная выгода, а потому положим душу за общее благо»[103].

В итоге, и за «отцами», и за «детьми» прочно закрепляется статус святых, подвижников, не от мира сего живущих страдальцев, юродивых, избранных светочей, болеющих за народ и Россию и отдающих за них свою жизнь.

«Отождествление» двух противоположных интеллигентских идеологий имеет множество причин. Среди них и схожесть культурного основания, воспитания, психологических установок, развитых, в том числе, и благодаря русской литературе и немецкой философии. Но есть еще одно – это специфически формируемый словарь интеллигента, замешанный на немецком романтизме, православной лексике и догматике, этических основаниях, почерпнутых из литературы и эмоциональной искренности, граничащей с исповедальным самопредставлением, переработанным в многочисленных авторских мифах, теориях и опытах, проводимых интеллигенцией со своей жизнью. Это привело к словарной общности дескриптивных способов представления различных картин мира, несмотря на то, что одни (славянофилы) употребляли религиозный дискурс для поддержания и закрепления христианского мировоззрения, а вторые (нигилисты) – иронизировали над любыми попытками удержать культурные принципы в старом православном каркасе и считали себя выразителями прогресса и материализма.

98



Розанов В.В. И.В. Киреевский и А.И. Герцен // В.В. Розанов В.В. Легенда о Великом инквизиторе. М.: Республика, 1996. С. 563.

99

Розанов В.В. Апокалипсис нашего времени. М.: Республика, 2000. С. 266.

100

Ильин В.Н. Эссе о русской культуре. Этюд V. СПб.: Акрополь, 1997. С. 102.

101

Эрн В.Г. Сковорода. Жизнь и учение. М., 1912. С. 334.

102

Милюков П.Н. Интеллигенция и историческая традиция // Вопросы философии, 1991, № 1. С. 125.

103

Иванов-Разумник Р.И. Указан. соч. С. 81.