Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 12

Все истории просты. Даже театральные. Откровения давно закончились, остались вариации настроений. Меняются декорации и тон рассказа. Все дело в манере, в рецептуре, в дозировке, способе обработки материала. Вот, говорят, Павел Басинский, создавая свой бестселлер «Бегство из рая», строго отмерял, где действия прибавить, где подбросить описание, где эмоций подкинуть, где потрафить простому читателю, где наступить на мозоль интеллектуалу – иными словами, нужно так сплести сеть, чтобы и рыбка попалась, и рыба не ушла. Благо есть где развернуться – тут тебе и дневники, и письма, и воспоминания, и газетная хроника. Гуляй – не хочу.

Но я-то не иду вслед за документом, в колее сложившейся истории, по стопам временной последовательности. Я иду за словом, за отблесками мысли, выстраиваю лабиринт, смутно представляя себе выход из него, и, вполне вероятно, сам заплутаюсь в нем.

Это уже Кафка. Правда, Кафка точно знал, что выхода из лабиринта нет.

Может быть, мне пьесу написать? Может, прозу побоку. Может быть, во мне умирает драматург. Может, оставить потуги выдавить из себя повесть. Драма, то есть действие, диалоги, подводное течение, Чехов и Метерлинк, Беккет и Брехт. Скажем, так:

ПРИШЕСТВИЕ

Пьеса в одном действии

А. входит. Б. сидит на странной цилиндрической конструкции. Звук трубы.

А. Я пришел.

Б. Кто?

А. А.

Б. А?

А. А. – Я.

Б. Are you А?

А. Ja. А. – Я. Аз есьм А. Я есть А.

Б. Он есть. Он есть А. и Я!

А. Они суть А., И., Я. Но И. – нет.

Б. Он есть Альфа и Омега! Он пришел.

Б. падает.

А. исчезает.

Входит И.

Такой символический минимализм?

В этом что-то есть, правда, а?

Или драматизировать, типа «Опасные связи». Или La voix humaine – тоже хороший образец? Нет, действительно…

Мне приснился Стеклов. Не спрашивай, кто это. Его нет, то есть не было. Пока не было. Он вышел из снов и слов. «Я помню то утро, когда Стеклов, надев пальто, открыл дверь, вышел, обернувшись в дверях. Стеклов вышел обернувшись… Стеклов уходил… Стеклов, уходя, обернулся… В своем сером пальто он походил… он казался… Он был… он смахивал, напоминал… Стеклов ушел; уход Стеклова. Стеклов проснулся. В странной испарине. Вставать не хотелось. День обещал рутину повседневных дел, и было лень заранее…»

Хорошо, я помню. И что? Речь обо мне? Я помню, как ушел Стеклов. На самом деле я не знаю никакого Стеклова. А если убрать меня – зачем Стеклов оборачивался? И почему Стеклов? Кто он такой – высокий старик, с прямой спиной, военной походкой, из тех, кого я видел в детстве? Тогда ему не было лень вставать, хотя он и мог проснуться в испарине.

А если просто ушел Стеклов – и меня не было, и он не оборачивался, взял и ушел, – то еще больше вопросов. Куда он ушел? И почему я об этом пишу? зачем оживляю Стеклова, наделяя его чертами встречавшихся мне людей? Вот я вижу его. Высокий, подтянутый старик. Вот обитая дерматином дверь. Узнаваемые плошки-шляпки гвоздей. Крутая лестница. Подъезд. Гулкий двор на Чистых прудах. Вот он выходит в своем пальто, похожем на шинель. Голову держит прямо. Идет быстро. Не шаркает, не сутулится. Скрывается в подворотне.





Меня затягивает мир, который я хорошо помню, но не знаю. Он состоит из моих детских впечатлений, несвязных воспоминаний, картинок, бликов, цветов, запахов.

Утро. Громкое гуканье голубей. Почему их не слышно днем?

Настя подметает пол. Я остался дома. Видимо, заболел.

Настя варит щи. Снимает пену с бульона, вынимает мясо, выкладывает его на тарелку. Я смотрю.

Отцовский стол. В ящиках – куча удостоверений. Почему так много? Очки, ручки, которые не пишут. Таинственные знаки взрослой жизни.

Монеты – старая, дохрущевская мелочь, которую теперь «не принимают». Я попробовал однажды купить сок – он продавался в магазинах в таких стеклянных конусах. Вишневый. Мне очень нравился. Продавщица сразу заметила подмену. Я бежал.

Шкаф. Зеркало. В нем я. Смотрю и кривляюсь. Думаю – вот Я. Кто такой Я?

Огромный ящик радиоприемника. Панель. Две вращающихся ручки. Передача по радио: «Здравствуй, дружок!» – голос Николая Литвинова.

Портьера, разделяющая гостиную. Тяжелая, из плотной зеленой ткани. За портьерой живет моя тетя – Ира. Точнее, она мне не тетя. Во время войны бабушка взяла в семью двух девочек-блокадниц – Лиду и Иру. Ирин отец нашелся после войны. Но она осталась жить у нас. Когда она приходит вечером, я ее встречаю. С порога она мне говорит: «Страшнее Кольки зверя нет».

Она варит макароны и посыпает их зеленым сыром из пакета. Я ем вместе с ней.

Как сюда вписать Стеклова? И нужно ли?

Книжные шкафы с черными пятнами – отец спичками сжигал клопов.

Мотыль в банках. Футляр со скрипкой. За дверью – удочки.

Я однажды попробовал на удочку ловить голубей. Почти поймал и сразу почувствовал, что сделал какую-то гадость.

Правда, лет семь-восемь спустя ел голубей в археологической экспедиции. Мы копали старую Рязань. Берег Оки. Лагерь. Палатки рядом с деревней. Вставать нужно рано. Раскоп, размеченный колышками и веревочками. Снимаем дерн. Потом копаем на штык. И еще на штык. И еще. Зачищаем, то есть снимаем уже тонкий слой, чтобы был виден рисунок почвы. Приходит начальник с железным щупом. Смотрит. Щупает. Обводит темные пятна (дальше – работа совком и кисточкой) или говорит, еще на штык. В двенадцать перерыв в работе. На раскоп приносят кислое молоко и черный хлеб. В выходные, то есть в воскресенье, ездили на другой берег, то есть в собственно Рязань. В ларьках покупали пиво и вино «Фетяска». Его продавали в разлив. В магазине рядом с раскопом были только «Старка», «Зубровка» и кубинский ром. Дорого.

Голубей ловили на чердаке. Рыжий плотный мальчик (как его звали, не помню) вынимал пойманных голубей из мешка и уверенным движением, зажав голову птицы между средним и указательным пальцами, бил голубя об колено. Голова отрывалась. Тело еще некоторое время дергалось и било крыльями на земле. Смотреть было жутко и неприятно. Голубей – жареных, покрытых темно-красной коркой – это есть не помешало.

Из экспедиции я сбежал. Мне было тринадцать лет. Приехал в Москву. Дома никого нет. Поехал на дачу. На даче тоже никого. Влез через окно. Утром приехал брат с бутылкой портвейна.

Дача. Тоже тема. И там тоже мог оказаться Стеклов.

Он выходит из электрички. Он спускается с платформы. Идет через поле: овес. Приближается к деревне, дорога спускается. Небольшая речка, деревянный мост, потом в горку и снова поле: рожь. На дороге толстым слоем лежит пыль. Каждый шаг вздымает облачко серого праха. По пыли славно бегать босиком. После дождя пыль превращается в грязь. В лужах-вымоинах мелкий мотыль и головастики. Вот и участки видны. Высится водокачка. Серый дощатый забор. Массивные деревянные ворота, выкрашенные в коричневый цвет. Он подходит.

Нет, это не Стеклов!

Небольшого роста, соломенная шляпа, светлый костюм, суетливая походка, мелкий шаг. В руках портфель и авоська.

Это Еремеев! Он везет продукты. У него красное одутловатое лицо, толстая, низенькая жена. Двое детей. Одноэтажный дом: веранда, две комнаты. Он не любит дачу…

А Стеклов не приехал.

«Гости съезжались на дачу» – трудно оценить себе весь ужас этой фразы, если она из литературы переходит в реальность, когда гости съезжаются на дачу к тебе, даже если это дача академическая, то есть большая, с удобствами, а не забор, грядки, компостная куча, соседи, плохой душ.