Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 12

Но зачем?

Сам сюжет, сам анекдот – богаче и содержательней. Есть ли смысл обвешивать его реалистичной фактурой. Нужно как-то очень сильно любить словесную лепку такого рода, этакий вербальный монументализм, кисть и широкий мазок проницательного, приметливого художника. В этом есть какое-то извращение, какой-то комичный надрыв, уже и осмеянный, кстати, неоднократно.

Или я завидую? – Завидую, наверное.

А еще я в одной книге прочитал, что Пифагор, когда его укусила ядовитая змея, в ответ сам ее укусил. И змея умерла. А Пифагор жив остался.

Я понял, я понял, как закончится моя повесть. Финал есть. И теперь пишу с легким сердцем. Точнее – буду писать с легким сердцем и успокоенной совестью. Потому что сейчас иду спать и читать «Свечку» Залотухи. То есть – наоборот.

Как пишется роман. На что это похоже – на яркую страсть или ровный брак. Каждый день на протяжении года жить в одном мире с выдуманными персонажами. Это легче, чем с реальными людьми? И когда испытываешь настоящее счастье – в процессе писания или по завершении романа? Может, так и с любовью (о браке не говорю) – истинное счастье испытываешь, когда любовь прошла («…иль дать отставку милой, / Или отставку получить»).

Но, правда, странное дело – писать роман. Всерьез. Как на работу ходить. Впрочем, и играть в роман не менее странно. Но в игре хотя бы есть смысл.

Залотуха написал роман в 1700 страниц. Писал 12 лет. Написал – и умер. Все говорят, что это эпохальное произведение.

Есть ли серьезное занятие для человека. Даже готовиться к смерти – и то глупо. И знаменитое «познай самого себя» – звучит не очень.

Руссо думал оправдаться перед Богом своей «Исповедью». То есть честным рассказом о своих мазохистских комплексах, в детстве проявившихся, о рецидивах эксгибиционизма, онанизма, совместной жизни с женщиной, которую он называл «маменька» (точнее говоря, о жизни втроем – маменька, Руссо и преданный слуга маменьки). Чушь.

«Исповедь» – великая книга. Но не оправдание существования.

И бытие как таковое – бредовая мечта экзистенциалистов – не более чем очередной философский проект.

И «просто жизнь» – ерунда. Попробуй ничего не делать хотя бы день – сразу начнешь испытывать постоянный зуд: чем бы себя занять.

Себя все время нужно куда-то девать – в пьянство, в работу, в любовь, в телевизор, в рыбалку, в Фейсбук, в путешествия. Я – это такая затычка, которая постоянно ищет бочку.

У бара. Молодой человек рассказывает, как ходил в Сандуны (Сандуновские бани) в день «прямой линии» президента с народом. Плазма светится, президент говорит. Голые люди в полотенцах слушают. Реагируют: «Ну всё, лет назад эдак на тридцать пять – вот тренд на ближайшие годы…» Грустный, похожий на питекантропа, боксер и депутат Госдумы ходит: «Кто меня попарит?..»

Смешно.

А рассказав это, добавляет: «Но самый ад – это Первый женский».





Круто. Первый женский круг ада. В Сандунах.

Нет, не угнаться мне за Василь Василичем. Он каждый листик бережно подбирал, сохранял и аккуратненько укладывал в короба. Потому что жил в истории. А мы живем в скверном анекдоте. Или, если говорить субстантивно, – в скверне, поскольку пределы анекдота оставили давно позади… В «Первом женском».

Что фикшн, что нон-фикшн – все равно. Плетение словес обретает смысл только тогда, когда проникаешься полной, абсолютной бессмысленностью этого занятия. Слова теряют вес. Такой танец в невесомости. Пузыри земли. Хороводы симулякров. И сам ты такой воздушный-воздушный. Вот тебе еще немножко пузырей.

Про постмодернизм. Определять его можно по-разному. Но что важно. Постмодернизм – это не просто превращение идеи в симулякр. Точнее так. Что из этого следует? Постмодернизм означает упразднение диалектики (диалектики по Лосеву, например). В самом простом виде это означает следующее. Диалектика подразумевает восхождение к Единому. То, что кажется противоречием на одном уровне, перестает им быть при восхождении на следующую ступень. Красивые примеры из математики. Гордиев узел сам собой распадается в четвертом измерении. Или: если у нас есть два концентрических круга. В двухмерном измерении (плоскость) один находится в плену другого, освобождение невозможно. Но если мы добавим третье измерение (объем), один из другого вынимается легко.

В постмодернизме никакого Единого нет. Это скопление симулякров, истинность (сущность) которых доказать невозможно. Никто никуда не восходит, и ничто ничему не противоречит. Более того, постмодернизм упраздняет простую дедукцию.

Понятно, что постмодернизм дает совершенно необъятное пространство для мифа. Собственно, постмодернизм и есть сплошное порождение пустых мифов. Логика, диалектика здесь, в этом пространстве, в этом измерении, не работают. Из этого следуют вот какие любопытные вещи.

Постмодернизм художественный, литературный – это сознательная, отстраненная игра в мир, потерявший Единое. В роли Единого выступает автор, намеренно отвернувшийся, отстранившийся от своего создания. То есть он сам в себе может сохранять единство, но созданный им мир к нему отношения не имеет.

Вот дворянская усадьба. Суета в доме. Барышня в радостном волнении, в ожидании какого-то важного события. Все вполне узнаваемо, все в соответствии с кодами классической литературы. Но потом оказывается, что барышня готовится к тому, чтобы стать главным блюдом на праздничном ужине. Ее должны съесть (рассказ Владимира Сорокина). В классическом читательском восприятии такое невозможно. Повесть из дворянской жизни – одно, а сказка про Ивашечку, которого хочет съесть ведьма, – другое. В постмодернизме – возможно. Одно существует рядом с другим и уже самим этим фактом одновременного существования указывает на ложность создаваемого мира. Точнее, на его инаковость.

Если мы в политике, в политическом дискурсе будем утверждать, что радостный быт дворянских усадеб связан с тем, что в усадьбах периодически ели барышень и сами барышни этого хотели, то мы или циники, или безумцы. Но циники все-таки – скорее всего.

Был ли Розанов постмодернистом. Был.

Розанов был Фейсбуком своего времени, клейкой бумагой, на которую налипали наивные мухи-читатели. Он всех подкупал своей интимностью, и в этом обращении ко всем и был его феномен. Только он в голодном 1918 году мог написать: «Читатель, горстка крупы, немного табака могут спасти твоего писателя».

Я вот, например, ущербный человек ущербной эпохи, вынужден писать к тебе, Соломонов, условностью адресного обращения возмещая недостаток открытости, розановской апелляции ко всем.

Розанов был как радушный лукавый хозяин, который пьет на террасе чай, глядит на мир и говорит всякому проходящему: заходи, и тебе чашечку налью. И растроганный посторонний идет, усаживается с Розановым за стол, пробует его варенья. А Розанов мирно воркует, мешает ложечкой чай в стакане с подстаканником, показывает всякие коллекционные мелочи: монетки старинные, книжки, цитаты, листочки с надписями, окружает обманчивым уютом. И хорошо так, по-домашнему становится.

При этом одновременно с заднего крыльца Розанов может принимать совсем других гостей. На общую доверительность, на позицию письма, благоустройство читателя это никак не влияет.

Странное существо человек. Он жмется к другим, к теплу пусть даже никчемной беседы. Томится в ожидании – вдруг что-то произойдет, случится чудо – и жизнь изменится. Чуда не происходит, но зато даже пустые светские беседы с далекими, в общем-то, чужими людьми согревают. А главное, спасают от самого страшного страха – одиночества. Когда ты один, по-настоящему один, на тебя обрушивается весь поток существования. И от этого жутко. Что делать с этой слепой в своем движении силой, как удержать оболочки своего Я от разрушения, от безумия, от отчаянья? «Нехорошо человеку быть одному» – и то правда. Можно было бы сказать – трудно быть одному. Потому что ближние утешают, отвлекают, убаюкивают, и кажется, что вихрь жизни проносится где-то рядом, над крышей. Там – холод и дождь и мрак грозных вопросов и требований. А здесь – уют, нагретый чужим дыханием, голоса, мир – в смысле общность, – и можно забыть о буре, бушующей за окном.