Страница 11 из 12
Самое искусственное здесь, конечно, – «голос смерти». Такой примитивный театр. Но никакой мистики, никаких сновидческих лабиринтов. Я живо ощущает неизбежный переход в инобытие, которое понимает как небытие. И не может с этим согласиться (а кто может?), не может согласиться с тем, что перестанет быть. Ну так это и есть реальность.
Собственно, цитировал я «Записки сумасшедшего», которые Толстой потом написал. Сначала назвал «Записки несумасшедшего», а потом «не» убрал. Решил Гоголя не стесняться.
А вот Лермонтов, говорят, однажды увидел во сне своего предка – Лермонта. Тот пришел и подсказал решение задачи, которую Лермонтову никак решить не удавалось. И с тех пор, приходя в новое жилище, Лермонтов углем на стене рисовал профиль Лермонта. Михаил Юрьевич, конечно, ночной человек. А каким еще может быть автор «Штосса».
Цвета модерна, между прочим. Так считал Евгений Абрамович Розенблюм. Дизайнер.
Почему это в голову пришло – бог весть.
Строю ромбы. Тоска.
Я постригся и сбрил бороду. Я почувствовал чудеса обновления, я купался в недоуменных взглядах знакомых. Я ощутил легкость и душевный подъем.
Можно ли так же обойтись с сознанием?
Знающие люди говорят, что можно, и указывают на таинства.
Стрижка разума, умывание души.
Дается не каждому, достигается покаянием.
Но изменяет ли сознание обновленный ум, преображает ли Я просветленная душа?
Нет, не преображает. Пусть даже и исполненное света, сияющее непорочностью – Я остается тем же. Тем же, что и во грехе, в неприглядности и житейской неприбранности, в хаосе и мелочной суете.
Помнишь старый анекдот про мужика, про бомжа, который был один в один похож на Карла Маркса, и бороду такую же носил, и космы. И бдительные советские начальники укоряли его: «Ты бы хоть побрился, что ли, постригся. Нехорошо, все тебя за Маркса принимают». И он отвечал им, постукивая себя кулаком по лбу: «Постричься я могу, но куда умище-то девать».
Из этого марева, из хаоса мыслей, образов, воспоминаний, цитат – пора как-то выбираться. Чтобы говорить, вещать, учить, наставлять, нужно иметь известную долю бесстыдства или великую способность к отстранению, чтобы тут же сказать – это не я. Это мой текст, но этот текст – не Я. Но где его взять, это отстранение или остранение?
Тихим странником, взяв посошок, как Толстой, сбежать от себя, покинуть свой домик. Вот так выйти через заднее крыльцо, встать в сторонке.
И подойдут и спросят:
– Это твой дом?
– Чего? Дом. Нет. То есть мой, но я в нем не живу.
– Сдаешь, что ли?
– Вроде как. Но никто не селится.
– Дорого?
– Да нет, почти задаром. Просто дом с привидениями.
– Серьезно?
– Ага. Поэтому и не живу.
– И что дальше?
– Не знаю…
И я вдруг представил себе «Письма Соломонову» на сцене, в постановке.
На заднем плане, в глубине сцены время от времени
кто-то пробегает: оглядываясь, проходит Розанов,
высматривает окурки на полу, со стаканом чая идет
Достоевский, стряхивая с себя следы арзамасского ужаса,
бредет Толстой, за ним Басинский с криком:
«Бегство из рая!», проходит Пелевин в черных очках,
Ерофеев со своим жутким голосовым аппаратом,
Островский с удочкой, подсачком и маленькой
табуреточкой, Лермонтов, вычерчивая в воздухе силуэт
Лермонта, Чоран со «Злым демиургом» в руках, Пушкин,
двигая перед собой конторку… пролетают безголовые
голуби, слышен шум электрички, идет Стеклов,
подпрыгивая, пробегает голый Руссо, идет с веником
Валуев, причитая: «Кто меня попарит», идет Миллер
с красным раком и пальмой (или тащит биде, такой
вариант тоже возможен), в тюремной робе идет
Жан Жене, в красном домино, пританцовывая как
эвритмистка, движется Андрей Белый, Павел
Александрович Флоренский утверждает столп.
На него усаживаются А. и Б.
Заблудившийся Галковский никак не может найти выход
за кулисы, прыгают белки, топают бобры, скачут зайцы…
Я дочитываю последнюю страницу.
Я (переминаюсь с ноги на ногу, смотрю на листки, потом сажусь стул и, вздыхая, произношу): Где финал?
(И начинаю бормотать.)
Нет ни одной мысли. Не заводится машина. Шутить не могу.
Историю придумать не могу.
Шел по улице прохожий
Как и что потерялось
Может ли из случайных фраз сложиться
что за печаль
печаль что делать мне,
что делать им – не сглазить
не обрести под звуки сладких струн
ни юности ни храбрости ни воли,
уходят все мой мозг устал
не льется песнь молчит мое сознанье
лень жара
природа
у входа спит и за пределы входа
не переступит не сомнет венка
так Батюшков безумный сочинял
и звучные напевы пел в безмысльи
так я стараюсь что-нибудь
когда
не дай мне бог
И кто какая мысль
пришел никто
пустой остался дом
что пишешь ты
я просто так
не знаю
Мыслей нет совсем.
есть утомленье нежеланье
ни мыслить ни читать
Мы пригласили группу «Ленинград»,
попеть для нас на нашей вечеринке
про лабутены и премьеру Глинки,
корпоративный хит-парад
И тут из кулисы выходит Вера Павлова и торжественно произносит:
И слово… на стенке лифта
Я прочитала восемь раз
Пауза.
Звучит барабанная дробь.
Выходят на сцену Достоевский, Толстой, Пелевин, Ерофеев, Пушкин, Пригожин, Чоран – словом, все-все-все. Они берутся за руки, начинают водить хоровод и петь: «Нас утро встречает прохладой».
А потом в центр круга выходит, допустим, Шнур.
Музыка меняется. Звучит знаменитый шлягер
«Позвони мне, позвони».
Хоровод преобразуется в хор.
И Шнур (повторяя знаменитое дефиле Ирины Муравьевой, вступает):
Хор: Что же я тебе скажу.
Шнур:
Хор: И магическое – …
Шнур: