Страница 45 из 47
Но жива доныне Матерь Сва – Пелагея-боярыня, кою порой и сам великий князь, как подмечало око особо пытливых, побаивался.
Потому и отступился от новой своей жены Любавы Мстислав, привезя её в киевский великокняжеский дворец.
– Дай сюда, – сказала сурово молочному своему сыну, а может статься, и родному, Пелагея. – Срамник, ты и есть срамник, креста на тебе нету! Чего удумал, охальник – дитё малое, неуготованное в постелю тащить. Ай не видишь – не готова к тому девица?
Мстислав и слова в ответ не молвил, кающимся озорником стоял перед матерью.
– У меня жить будет, пока не уготовлю её…
– Она жена мне венчанная, – попробовал возразить. – Не срами меня на людях…
Грозно молвила Матерь Сва:
– На людях – жена, и муж ты ей. Но тута и пальцем не смей тронуть. Придёт время – отдам тебе её. Не погублять же ныне. Аль сам не видишь – не готова лебёдушка.
– Будь по-твоему, – согласился молодожён, склонив седую голову пред охранительницей всего Мономашьего гнезда. – Пусть живёт княгинею моею. Клянусь, матерь, не прикоснусь к ней без твоего указу.
Ни жива ни мертва встала перед Пелагеей Любава, жена, не знавшая мужа. Покорилась безусловно воле родительской, пошла самохоткой под венец со старым Мстиславом, но страшилась той тайны, той сокровенной близости двоих, о коей не то чтобы знала со слов, но которую несла в душе с рождения, осмысливая бессловесную науку матери своей, исподволь готовящую дочь к назначенному каждой женщине. Но не Мстиславу готовила Любавина мать дочь свою, знала её тайное к Игорю. Радовалась такому жениху и чаяла увидеть их счастье.
Стоя перед боярыней Пелагеей сокрушённой, вовсе заблудшей в терзаниях неготовой к тому души своей, Любава вдруг услышала сердцем доброту, исходящую от суровой немолодой женщины, и ещё не зная, кто она и зачем, шагнула к ней, трепеща всем телом, и упала в объятия, в её защиту.
– Пойдём, милая! Пойдём, горлица… Не боись, не боись, ягодка. Мы тебя теперича никому не отдадим… Наша будешь… Моя только… Не боись…
Любава подняла мокрое от слёз лицо, улыбнулась ясно и пресекающимся голосом прошептала:
– А я и не боюсь вас, матушка…
– На то воля божья, – спустя немалые дни говорила Пелагея Любаве. – Коли бы совет князь брал, глядишь, и по-другому было бы. Ан вон как вышло, без совету. Ни отец о том не знал, ни княгиня, ни я грешная. Сам решил. Он муж-то не злой, разумный он и ласковый. Ох какой ласковый может быть, я-то знаю. Только в любви он неукоротный. Кристину любовью заездил…
Любава слушала, краснела, стеснялась… Потом вдруг сказала:
– Я его не люблю, матушка… Не люблю.
– А ить раньше любила, – сказала Пелагея.
– Он меня нянькал, на коленях катал, песенки пел, – вспомнилось из самого-самого малышества.
Мстислав, княжа в Новгороде, почасту приходил к деду и отцу без празднеств, без застолья, побеседовать рядком, посемейничать, повозиться с ними – малышнёй.
– Я его, как дедушку, любила.
– Ну и ладно! Ладно, говорю. Маленькая девочка в большую деву да красавицу, да жену вырастает, а маленькая любовичка в большую любовь. На то и Воля Божья, на небеси и браки сочетаются. Было бы семечко крохотное в любви – древом возрастёт…
– У меня возросло, – алея лицом, прошептала Любава.
– Ой ли! – сокрушилась Пелагея. – Не говори так, не говори. – И с надеждою: – Мабуть, приняла князя, не Мстислава ли приняла?…
– Нет, – покачала головой. – Нет, матушка, нет, милая. Опоздал Мстислав князь, нет места ему в сердце моём. Нет ему любови моей.
– Ох ты, Господи! Помилуй нас! Ужель любишь кого?
– Да, – прошептала и спрятала лицо в ладонях.
– Господи, успела что ли?
– Не успела, матушка, не успела. И он не успел. Брат Ивор сказывал, всего на денёк опоздали. Сватать меня ехали… – заторопилась высказать всё, отняла руки, бледная лицом. – Люблю его. На всю жизнь!
Даже Пелагея – мудрая Матерь Сва, растерялась – так истова, так правдива была речь девочки, так остро ножево вспомнилось ей своё прошлое, своя первая и единственная на всю жизнь, но так и не высказанная, не осуществлённая любовь…
– Кто же он? – спросила просто.
– Игорь Ольгович, – просто ответила.
Пелагея вздохнула. Ещё одно испытание уготовила ей судьба в непростой жизни в гнезде Мономашьем. Одно дело – вырастить, выхолить из крохотного семечка доверия в девичьем сердце любовь, и совсем другое – выполоть любовь созревшую и выросшую.
Глава третья
1.
О смерти дяди Давыда Игорь узнал во сне. Приснилось: входит он в церковь Святых Бориса и Глеба в Чернигове и говорит странное слово митрополиту:
– Владыко, солнце ещё высоко стоит в небе. Воля Господня – нынче похоронить князя.
И дядя, возлежащий на покойничьем кане, покрытом белой пополомой, уже отпетый по всем православным канонам, чудодейственно откликается, и непроизнесённое это слово звучит в сердце Игоревом:
– Спаси Бог тя, Игорю. А вот и готова ладья моя.
И длится сон. Видит Игорь себя при погребении, как помогает нести гроб, как опускает вместе с другими в могилу, как падает с длани горсть чёрной сыпучей черниговской земли и громко ударяется о крышку гроба, как высоко кричат плакальщицы и рыдают княгиня, княжны, боярыни и боярышни.
Всё в яви. Но странное смущает душу. Никто из ближних, ни братья Всеволод со Святославом, ни братья Изяслав c Владимиром, ни дядя Ярослав, ни даже любезный друг Данила Венец не замечают Игоря. Глядят впряка и не видят. Однако нет-нет да прошелестит меж ними шепоток: «А где же Игорь? Куда опять девался?»
– Да вот я, вот! – откликается.
Но голоса его не слышат. Никто не видит его и за поминальным столом, хотя и сидит он оплечь с ними.
И тогда просыпается Игорь со странной мыслью:
– А и впрямь, недвижимо стояло солнышко, пока не погребли князя Давыда!
Странный, ох какой странный сон!
А спустя небольшой срок в Талежское селище пришёл первый за весь тот год слух из Руси. И был он о том, что умер чудесной смертью князь Давыд Святославич.
Жаркое лето сменилось сухой осенью. Рождество Богородицы встретили в летних нарядах, а талежская малышня во весь тот день плескалась, купалась и плавала в обмелевших бочагах176 речки Самородины.
Тут, в Вятичах, какой-никакой урожай собрали, не на шибко заедливую зиму, но хлебушка до новин хватит. И огородину какую ни то собрали, грибов запасли, ягоды лесной, рыбы речной. А вот ходоки, что принесли слух о кончине дяди Давыда, рассказывали – по всей Руси, а особливо по киевским, переяславским и черниговским весям хлеб посох на корню. Великая жарюка лишила и рыбного промысла, отощал, а кое-где пал скот, высохли многие колодцы, и до черепов донных обмелели реки, немало погорело сёл, грядёт, по всему видать, лихое время на Русскую землю.
Как понял Игорь, люди эти были рязанскими и муромскими доброхотами, ходившими в Чернигов, дабы помочь сесть там на княжение дяде Ярославу, а теперь, довольные щедрой княжьей дачей, возвращались восвояси.
Непонятно только, зачем потребовалось им свернуть с окского речного пути и забраться сюда, в лесные дебри, совершив нелёгкий и немалый путь.
Допрежь того талежские селяне рассказывали Игорю, что горит око у муромских, а особливо у рязанских, бояр отъять себе талежскую и лопасненскую вотчину. Но и Лопасня, и Талеж по княжьему великому уговору были оставлены за Ольговичами, как нерушимая их собственность.
Больший из пришедших – воевода Прокоп, появившись в селище, вел себя как хозяин, но узнав, что на вотчине, тут, в Талеже, сидит Игорь, дал отступного хода и ломал перед князем шапку.
Но с первого же: «Здравствуй, князь, с низким к тебе поклоном», – заметил Игорь нечто странное в лицах пришельцев. Некое недоумение и даже почти нескрываемый страх. Нет-нет, да улавливал тайный какой-то перегляд меж ними, недосказанность в речи и явное желание поскорее убраться прочь. А потому и спросил прямо и строго:
176
Бочаг – глубокое место в реке, глубокая колдобина, ямина, залитая водой.