Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 47

В первую же встречу с Мономахом в Киеве Всеволод не утерпел сказать об этом. Великий был в добром расположении духа. Перед тем много говорил с Григорием. Не то чтобы спорили, но обсуждали, должно ли князю неколебимо держать данное им слово.

– Слово от Бога, и коли ты его положил перед людьми, то должно оно быть неколебимым, – говорил Мономах. – Раз сказанное должно во всю жизнь исполняться.

Григорий не то чтобы возразил, но разъяснил:

– Слово свято только тогда, когда оно от Бога. Но не всяко слово от Бога. В том и вся житейская мудрость заключена – уметь воспринять слово божье.

– Князь – помазанник божий? – то ли спросил, то ли утвердил Мономах.

Так же ответил и Григорий.

– Помазанник, но не Бог?! В твоих устах, великий князь, не токмо божье слово, но иных много…

– И от беса может быть слово? – внезапно спросил князь.

Вопрос не застал Григория врасплох.

– Одному тебе следует знать о том. В человеке много чего от мира сего – и гордыня, и уныние, и любодеяние, и жажда богатства и чревоугодия… И всё то выражено словом. Всё на устах не токмо у человеков малых, но и у больших, а паче на устах не токмо простых князей, но и помазанников божьих.

– Так что же я за правитель, ежели, дав слово, могу его иначить или вовсе наплевать на него?

– В том и мудрость твоя – прежде чем дать Слово, предвидеть и пользу, и вред его. Язык наш прорицает: не давши слова – крепись, а давши – держись. Многие считают, что мудрость вся в том, чтобы держаться. Ан нет, она в крепости. В оном вся сила! Скрепи и сердце, и душу свою глубокой и полезной думой, разговором с самим Богом и советом с ним. И только потом решай о Слове своём.

– Умён ты, отче. Простотой своей умён. А как быть, коли дадено слово и крестным целованием подтверждено. Нарушить – грех великий. Так?

– Так.

– А что мне делать тогда? Единственно – не нарушать!

Григорий улыбнулся широко, но сказал жестокое:

– Аль не было такого? Аль не нарушал Слова и крестного святого целования?

Мономах некстати озорно ухмыльнулся и поспешил скороговоркой:

– Грешен, грешен, отче. Каюсь! И долго ещё каяться мне, во всю жизнь. С того порою и сокрушена душа моя. Прости, отче!

– Бог простит! Тяжела твоя шапка, Мономах.

– Ох тяжела, ох тяжела шапка Мономашья, – понравилось сказанное великому князю.

Они ещё долго беседовали, а Всеволод молча слушал, думая о своём.

Григорий остался на обеденную трапезу. За столом в узком кругу Мономах ещё более воспрял душою, обласкав добрым словом Всеволода, потому и решился тот высказать наболевшее.

Великий князь выслушал, не перебивая, страстную речь. А когда замолк Всеволод, молвил с усмешкой:

– Высокое княжение не клянчат, но берут, – искоса глянул на Григория, вопрошая: «Как ты о том разумеешь, отче?» – И снова к Всеволоду: – Ярослав взял княжение по праву. И не мне разводить свару в гнезде Святославовом.

– Ярослав погубит княжество, нет у него ни сил, ни разума, чтобы оным править, – преодолев внезапный холод в груди, поспешил сказать Всеволод. – Черниговский народ и дядю Давыда терпел, считая себя Ольговыми.

– Не одни они так считали, – вовсе развеселился Мономах. – Ан по-другому вышло. А ты, сын, под чьим крылом? Под Ольговым? – замолчал, ожидая ответа.

Всеволод, и глазом не моргнув, ответил:

– Под твоим. Ты мне вместо отца.

– Так и думай по-моему, сыне. В вашем роду – ваши дела. Мои дела – по всей Руси. Хочешь ими жить – живи, но в родовые ваши дела меня не впутывай. Разбирайтесь сами. А помру я, кому жалиться пойдёшь? – засмеялся весело.





Хорошее настроение у Мономаха, доброе.

– Живи, княже, – встрял в разговор Григорий. – Помирать тебе теперича нельзя. Не время…

– А у меня и ране на то времени не было.

– Теперь паче. Кроме тебя, Русь твою некому удержать.

– Аль слаб Мстислав?

– Ой, не слаб! Но и ему не под силу ноша.

– Что же тогда делать, отче?

– Живи, великий князь, – просто ответил Григорий.

– Восьмой десяток катится. Не чужое ли заживаю?

– Своё! – определённо ответил Григорий.

А Всеволод истово попросил:

– Живи, живи долго, отец наш!

– Поживу, – пообещал Мономах.

3.

О намерении Мстислава взять себе в жены молодую новгородку Любаву Мономаху не было известно. Да и сам Мстислав, выезжая в Новгород, не мог этого даже предположить. Всё свершилось внезапно.

Гулял князь в застолье близкого своего боярина Завида, как давно уже не гулял. Долгая болезнь жены Кристины, а потом и смерть её были тому немалой помехой. А тут вот, в хлебосольном новгородском доме, стало душе легко, вмочно и молодо. Ударили гусляры по струнам, взыграли песельники, сладкоустые бояны наперебой друг другу восхитили славы. И загулял, загулял князь широко и молодо, забыв про немалые свои годы.

Во хмелю и узрел среди Завидовой родовы, среди сонма жаждущих его внимания ангела небесного – чистейшую отроковицу, цветок алый.

Восхотел ангела, возжелал плотью, хотя и зело во хмелю был, но и укротил похоть. Посмеялся даже в душе: «Не прочь и козёл старый вкусить молодой кочанчик». Однако пока явлен был в том хмельном миру ангел, глаз от девочки не отводил. И протрезвев, ещё более был обуян страстью. В одночасье решил – быть ей законной его супругой. Скоропалительным оказалось то сватовство. Однако к Киеву из Новгорода по полному чину вышел настоящий свадебный поезд.

И только тогда узнал о намерении сына Мономах. Сказал, криво улыбнувшись, сам себе:

– Своевольничаешь, сыне, подобно прадеду своему Ярославу! Своевольничаешь!

Но гневаться не стал, решил простить сына, не возвращать же невесту. И все же не удержался при встрече, вместо поздравления сказал Мстиславу:

– Седина в бороду, а уд пошёл по городу.

Сын не обиделся, расхохотался громко.

В могучем Мономашьем гнезде, кроме самого его, был и ещё один человек, коего чтили и страшились почти так же, как самого Мономаха. Этот человек – мамка Мстислава, Пелагея. Матерь Сва – за глаза называли её семейные прозвищем всесильной богини древних руссов. Сам Владимир и придумал это.

Никто доныне, кроме, может быть, только одного великого князя, не знал, какого роду-племени Пелагея и откуда явилась в великокняжескую семью, а паче, почему обрела столь великую в ней силу. Слово этой некоронованной властительницы было среди домашних законом. И всё, что бы ни деялось в домашних хоромах великокняжеского двора, кроме палат самого князя и княгини, совершалось по слову и под надзором Пелагеи. До всего ей было дело, ничто не ускользало от её глаз и разумения.

Матерь Сва, хранившая и научавшая давних предков, вскармливавшая и оплакивавшая их в той давней Руси, ныне в Руси христианской, в семье великого князя, пользовалась тем же послушанием и уважением всего семейства.

Появилась девушка Палага в княжеских хоромах перед самым рожденьем первенца – Мстислава. Было ей тогда неполных пятнадцать, но, статная, дебелая, пышногрудая красавица, она уже тогда казалась истинной матерью – продолжательницей великорусского рода. В ту пору и родила настоящего витязя, но кто был отцом новорождённого, не было известно. Дитя о пяти месяцев отобрал у Пелагеи батюшка Мономахов – Всеволод Ярославич, а к грудям её был положен только народившийся Мстислав. Княгиня Владимирова, изнеженная, царского византийского рода, зело занемогла после родов и не могла сама кормить первенца.

Палага сумела бы выкормить не только своего и Владимирова дитятю, но и ещё двух, однако родного Всеволод у неё по каким-то своим соображениям отнял. Во всем этом была великая тайна. Слабый просочился тогда из княжеских опочивален слушок: не отнимали у мамки дитя её, помер греческий наследник, родившись недоношенным. Сама же Палага – невенчанная жена Мономаха, и дитё у неё от него. Такие слухи навсегда пресёк Всеволод Ярославич, а тех, кто посмел говорить о том, умертвил. Умерла и тайна.