Страница 26 из 47
Мария задерживалась в Новгороде, и он, уморившись за день, каждый раз перед сном вспоминал о ней, желая её не токмо сердцем, но и плотью, вдруг буйно восставшей в нём на пятнадцатом году жизни. Это желание преследовало и в дневном заделье, но вовсе одолевало по ночам, в крепких сладостных снах, от которых и по утрам ещё кружило голову и заставляло замирать сердце.
Всеволод всего и видел-то Марию несколько раз вблизи, один лишь раз беседовал с нею, но стала она ему с обещанного Мономахом ближе всех на свете, ближе матери и памяти об отце. Не ведая души её, не зная характера и привычек, не помня хорошо даже лица и голоса, он безумно и всепоглощающе любил одно имя её – Мария. И только оно в греховных отроческих снах ласкало и нежило тело. Трепетное на губах, было оно одними горячими, сладкими, хранящими великую тайну девичьими устами.
Близкий ему, много старше по летам, Ратша первым узнал юношеское томление князя и, будучи опытен в делах любовных, невзначай подсылал к нему красных девиц. То одна в самый неподходящий час появлялась в ложнице, когда Всеволод, уже растелешившись, лежал в постели, то другая внезапно сталкивалась с ним в тёмном переходе, обхватывая в испуге руками, то третью вдруг заставал он в одной исподней рубахе в трапезной, когда уставший запоздно приходил к ужину. Все девицы были как на подбор – дебелы, румяны лицом, покорны глазами, грудасты, покаты в бедрах…
Тело его рвалось к ним, руки наливались решительной силой – обнять, тискать, гладить, искать что-то дрожащими пальцами в их одеждах. Жаркой волною крови обдавало голову, томило глаза, перехватывало дыхание, жаждой томило. И кто-то каждый раз молвил за его спиной разрешающе доброе:
– Сделай это! Сделай…
И каждый раз, пересилив плоть, отсылал от себя наваждение, словно бы и не видел обольстительниц. Помогало не совершить сиё святое в нём имя – Мария.
Девственник, был он верен избраннице своей и её девству.
И вот Мария приехала. Она жила рядом, на Мстиславовом дворе, так близко с его двором. Она дышала весенним воздухом Киева, коим и он дышал, различая в нём присутствие её дыхания.
Мономах, как, впрочем, теперь и многие вокруг, видел, что деется с юношей и, вспоминая давнее – своё первое, по-доброму лучил морщинки в уголках глаз, обещая скорое счастье, но и слова не говоря об этом.
Всеволод, решившись, сам заговорил:
– Отче, – переживая неуместный стыд, краснея до корней волос: – Отче, Мария дома… Велишь ли заслать к ней сватов?
– Велю! Велю! Спеши, сына…
И он поспешил. И снова не успел.
В день тот внезапно потряслась киевская земля, нагнав на город суматохи и страха. Весь Киев гудел как разорённый пчелиный рой. До сватовства ли? А когда улеглась колготня да коробь, грянуло новое несчастье – умер Митрополит всея Руси Никифор. Траур снизошёл на русскую землю. До сватовства ли?
4.
Возвращаясь из Переяславля с полной калитою106 неразменного серебра, но с золотой словесной грудой отменной чеканки, думал Мономах о том, чего не доверил пергаментным листам, но оно, забытое им и не поведанное миру, больно и горячо жгло душу.
Думал, что давний и любимый когда-то им, а потом ставший по воле батюшки Всеволода Ярославича противен ему и враг – Олег Святославич, оказался прав в их смертном споре – какой должно быть Руси. Ладонью ли, трудовою пястью, открытой для доброго мира, готовой к рукопожатию, как было то любо Олегу. Либо дланью, собранной в кулак, сжимающей меч и копьё, не просто готовой к обороне, но разумно ведающей своих врагов и нападающей на них далеко за своими пределами, как считал он. С тем и возвысился над иными владыками, как на самой Родине, так и далеко за её рубежами. Он первым с давних прадедных пор позволил погрозить мечом самой Греции, столь напугав императора, что прислал тот с великим поклоном ему, Мономаху, державные бармы107, царскую шапку, святой образ Богоматери, писанный самим евангелистом Лукой, и многие дары. Как тяжек и труден был пот его побед над народами Великого поля, как беспощадны и стремительны были набеги на дальние их города, кочевья, становища и вежи108.
В новом летописном своде сказано в назидание самым далёким потомкам, что он, Владимир, ратным трудом своим, могучей мышцею109 властно отодвинул прочь, в глубь немереных степей, нависшую над Русью половецкую угрозу.
Так есть, он и сам верил этому. Но с недавних пор совсем вроде бы и неосязаемый червь сомнения точит его душу, подобно древесному шашелю110. Так ли было? Так ли есть, по той самой правде, которую рано ли поздно, но предстоит сказать Господу Богу своему? Не по чужой ли воле действовал он тогда, зоря чужие домы и беря великий людской полон?
Всем известно о его великих победах над половцами и сколь удачны были походы в степь, но не скроешь, не спрячешь и другого. После каждого похода, после каждой победы, когда ополонившееся великой добычей войско русское возвращалось восвояси, широко празднуя и хвалясь захваченным богатством, неукоснительно следовал сокрушительный ответный набег половцев. Дети степей несли на щитах и копьях всепогубляющую страсть отмщения. И в одном таком набеге более, чем во всех мономаховых походах, несоизмеримо более, проливалось русской крови. Гибли мирные, ни в чём не повинные землепашцы, ремесленники, семьи их, малые дети, старики, жёны – все, кто с древних времён мирно существовал с половецкой степью, торгуя с нею, производя мены, держа ряды на выплаты даней, когда в засушливые годы вынуждены были степняки пригонять стада и табуны в русские пределы.
В тех, вызванных его, Мономашьей, ратной славой, ответных набегах урон несли не дружины, не полки – несла смертельный урон окольная Русь. И ещё открылась Мономаху в том его дорожном раздумье одна горькая истина: не его боевые походы принесли нынешнюю мирную тишь Руси, а то, что он нашёл в себе силы помириться с Олегом и послушаться не явно, но в глубине души своей его слова о мире. Это Олег уговорил породниться с дивиими половцами, с теми самыми, великого князя коих Осеня пленил он однажды, предав огню города и селища. Женил тогда сына Юрия на младшей дочери Аепы, а заодно оказался и сватом, «заторговав» старшую Верхуславу в жёны Олегу Святославичу.
Трёх внучек жаловал в невесты ханским семьям. И совсем недавно взял за сына Андрея внучку Тугорканову. Того самого Тугоркана, который наголову разгромил их со Святополком Изяславичем на реке Стугне.
Во всю свою жизнь не знал такого позора. Степным тумаком бежал с поля боя, спасая тело. В Стугне на его глазах утонул брат Ростислав. Жутко вспоминать о том. Доныне в тяжких снах является Мономаху брат. Тянется руками, кричит, и чёрная вода хлещет в открытый рот. Так было! И уже не во сне видит перед собою Мономах реку Стугну, Ростислава, тот миг…
Словно кто горсть мурашей кинул князю за ворот, судорогой свело затылок. Не с того ли, что доселе днит болью сердце, и словом не обмолвился о Ростиславе в своём Поучении? Скрыл… И про смерть брата, и про великую беду, павшую на Русь. Казалось, не было спасения из той беды. Но внезапно тогда пришёл на Русь Олег с дивиими половцами. Думал Мономах, вот он, конец. Однако умирил Олег Тугоркана со Святополком, сосватав за поражённого великого киевского князя ханскую дочь. Женитьбой, родственным миром спаслась от гибели Русь. Святополк остался не внакладе – редкостной красавицей была дочь Тугоркана. Как, впрочем, и внучка его. Андрей в жене души не чает.
Вот тогда и отдал Владимир Чернигов Олегу. Совсем не ради того, чтобы не проливать русской крови (как значится о том в летописи), но ради сохранения своего рода. Сам о ста человек, в коем счёте дети и жены боярские, его семья, шёл Владимир к отчему Переяславлю сквозь тьмы половецкие. Как сытые волки, скалились на их поезд давние враги, обочь дороги скакали, во множестве высыпали на шоломя – того гляди, разорвут, растащат по кусочку малое княжеское гнездо, – но и пальцем не тронули. Целёхонькими добрались до Переяславля. И тогда знал и верил, что охранит слово, даденное ему Олегом:
106
Калита – сума, торба, кошель.
107
Бармы – знаки власти.
108
Вежи – становище кочевого народа, их жилище.
109
Мышца – (ц.-сл.) плечо, сила, крепость, могущество.
110
Шашаль, шашель – червь, который точит дерево.