Страница 15 из 47
– Давненько, мы толики возвратились на Русь. Более четверти века минуло. Много тут времечка прожито батюшкой вашим.
Игорь слушал, потупясь, отвернув лицо, словно бы разглядывая что-то в заблизье. Святослав гладил мету ладонью, пытаясь припомнить отца, хотя бы малое из облика его. Но зрится ему далёкий-далёкий тёплый свет, руки, несущие его, малого, высоко-высоко, и едва различимо слышался голос. Он помнил слова песни: «Дидо, дидо, дай нам ладо».
Уже когда тронули коней и он ехал один рядом с Петром Ильиничем, Игорь задержался у меты, впристаль разглядывая её, спросил у боярина:
– Мне тата песню пел: «Дидо, дидо, дай нам ладо». О чём это?
Пётр Ильинич даже гикнул, так был приятен ему вопрос. Сам только что вспомнил, как нянькался с малыми своими чадами князь. Пояснил:
– Приговор такой по-стародавнему. По-нынешнему: «Мати, мати, дай мне сына».
И сам Пётр Ильинич уже не ведал, что Дида – древняя богиня любви русских, а Лада – имя её сына.
Но об этом знал Игорь. В степях всё ещё помнили и чтили старых богов дивии половцы, и не счесть мальчику тех повечерий, когда при свете костров начинал кто-либо из них сказывать старину.
Он, совсем как Святослав, нежно гладил дерево и, вмельк глянув в сторону уходящих, приник к нему лицом – поцеловал мету.
Дорога шла краем леса, вдоль распахнувшейся поляны, такой широкой, что на другом её краю лес виделся вовсе малорослым. Тут под самое чрево коням подымались травы. Князь-зелье стрельчато возносил высоко тёмно-синие кисти соцветий, выставив напоказ в каждом цветке сапожок со шпорой. Теснились вокруг, пытаясь стать ему впору, лиловые, густо-голубые с потемью и вовсе чёрные – борцы. Вязель67 развесила вокруг светло-розовые навесцы; тяжёлые чисто-белые, пушистые кремовые обвершки таволги; ярко-пурпурная чина, смолёвки, горчевик, яница, остроголов, коровяк, а меж ними, цепко ухватившись за чужой стебель, присосно обвив его, красовалась прелестница чужоядь, чаровница и обольстительница, вымётывалась она кое-где и на деревья, повисая на их ветвях, страстно приникая к стволам в иудином поцелуе.
И над всем этим буйством светозарного лета, над этой неистовой красотой звенел натруженно-ликующе, густел в великом заделье, рвался ввысь и осыпался золотым дождём благовещения солнечный голос могучего племени пчёл. Крохотные стрелки золотого света проносились над головами путников, ввинчивались в высь, падали ниц, вонзались в могучие кроны дерев, сливались в живой поток, в неиссякаемые родники сопряжённых воедино истоков и устьев. В медовом занежье склонялось к западу солнце, когда возникла перед путниками просторная, рубленная на высокой клети хоромина, а вокруг неё, как борцы вкруг князь-зелья, приземисто горбились дворовые постройки и конюшни.
Было безлюдно, но уже спешил к ним навстречу невесть откуда возникший очень высокий старик, белый как лунь, в белой просторной дольной рубахе, кланялся земно и высоко возносил в размахе худые руки на пламенеющий закат, выкрикивая что-то совсем непонятное. Он напомнил Игорю того, что шёл за княжеским похоронным чином перед толпою провожавших деда Аепу в степь на высокий обрядный костёр.
Улыбаясь по-доброму большим лицом и луча приязнь, Пётр Ильинич, ещё и с коня не сходя, молвил нечто вовсе несуразное:
– Все упорствуешь, старче! Всё берёзе молишься, грешник!
– Солнышку, солнышку, боярин! Диву дивному, храни вас Троюшко!
– Храни тебя Господь, Мирослав, – пошёл встречу старцу Пётр Ильинич, раскрывая руки для объятья.
Вохлёст обнялись, шутово, как медведи, поборолись, ломая друг друга, и разошлись довольные.
Мирослав земно поклонился Ольговичам.
– В любви челом бью, князи мои, сыны Олеговы!
И помог Святославу сойти с коня. Путанул стремень младший.
Игорь, как умел только он, не касаясь коня руками, сиганул из седла наземь.
– Будь здрав, – замялся на малую толику, как повеличать старика. – Будь здрав, старче Мирославе, – и протянул по-княжески руку.
– А ить ты – отец, вылитый отец повадкою, – забрав протянутую руку в свои длинные, сухие и крепкие, как щепьё, ладони и по-родственному притягивая к груди, сказал Мирослав.
– А ты обликом в него вылитый, – обнимая Святослава и вглядываясь в лицо мальчика, молвил старик. Непрошенная слеза одинёшенька скатилась по щеке.
Воины уводили к коновязям коней, весело балагуря с набежавшими работниками.
И всё ещё был, всё ещё длился день. И, золотя его, зыбя воздух, всё ещё пели Олеговы пчёлы.
Сидели в просторной высокой светлице, с узорно набранной стелью68 над головами, с решётчатыми оконцами, настежь распахнутыми в духмяную сутемень лесного вечера, с широкими лавками по стенам, покрытыми цветными килимами, с изразцовой битой печью посредине, с ростовой иконой Архангела Михаила – ангела хранителя Олега Святославича, за дубовой столешницей, покрытой долгой скатертью, скрывающей подстолье до самого пола.
– Стол да скатерть, – сказал Мирослав, приглашая гостей к трапезе, обмахнув стол руками, будто снял невидимое покрывало. Гости повернулись лицами в красный угол, закрестились. Пётр Ильинич, кланяясь Игорю, попросил:
– Сверши, княже!
И тот, согласно опустив голову, высоко и чисто вывел:
– Отче наш, иже еси на небесех…
Пока молились, Мирослав и его родники стояли, скрестив руки на груди, молча и покорно внемля словам.
– Аминь, – крестясь, произнёс Игорь и только теперь заметил, что чуть позадь, одесную руку от него, на коленях стоят две девушки. Одна постарше, другая совсем ещё девочка. В ярких взрослых сарафанах, на голове у каждой золототканая праздничная плахта. Он и не заметил, когда они появились в светлице, так тихи и скромны были эти две. На мгновение, всего лишь на коротенький мельк залюбовался Игорь лицом младшей – гладким, белым и нежно-алым, круто изогнутым полётом бровей, густыми ресницами, опущенными долу, чуть приоткрытыми лепестками губ маленького рта с ямочками в уголках.
Весь её тихий, словно бы и незаметный образ увиделся им мгновенно, и мгновенно же заполнилось сладостной томью сердце. Такое было с ним единожды, когда над белой чашей груди, кормившей его, впервые осознанно возникло лицо матери. Игорь мог поклясться, что помнил этот момент своей жизни в мельчайших подробностях – свет материнских глаз, такие же ямочки в уголках губ, крохотная летящая мушка родинки над крылышком носа, русый локон, упавший на высокий чистый лоб, и эта вот сладостная томь в его крохотном сердечке, но такая большая, такая невместимая. Тот миг стал для него самым дорогим, самым свято хранимым и тайным. Никому и никогда по сей свой день не рассказывал об этом.
Та невместимая томь прошла, превратившись в сыновью любовь, которая жила в нём тихо и вдруг явно возникла тут.
Мирослав и вся его родова – старуха-жена, два пожилых сына, внук-муж и внук-юноша, снохи и две девушки – внучка и правнучка земно поклонились гостям, а хозяин снова повторил:
– Стол да скатерть, гости дорогие!
В увитых резьбою деревянных поставцах69 в осредье стола стоял ломаный сотовый мёд в кроплях полуденного солнца, пышные хлеба возлежали рядом, исходя печным калёным теплом, круто нарезанные ломти лежали на белых хустках70 по всей столешне, рядом с мисами, всклень71 наполненными похлебью (как скоро и разнести сумели!), с курящимся облачком сытого пара над ними, с янтарными блестками, кружками и крапинами свежего жира, ещё не сомкнутого плёною, с круглой голяшкой косточки, вынырнувшей в самом центре жаркого круга; подле похлёбы – серебряные подковки солониц, блюда с печёной и жареной птицей, осыпанные мелко рубленой пряной травою, зелёными петельками лука, белыми долями сараны72, кругляшками прочих съестных кореньев, тоже исходящие сытой испарью; в чашах – излозное вино, хмельные меды, малиновые, смородиновые, рябиновые наливки; квашеное, кислое, топлёное молоко в глиняных моходках73, говяжья и рыбная студя в трапезных окорёнках и всё остальное, чего и не мог уцепить разом глаз.
67
Вязель, вязиль – лесное и луговое растение.
68
Стель – потолок.
69
Поставец – посуда, которую ставят на общий стол, блюда для еды и питья.
70
Хустки – салфетки из холстины.
71
Всклень – до краёв, вровень с краями.
72
Сарана, саранка – лесное луковичное растение.
73
Моходка – крынка.