Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 6

Чудесная, благополучная жизнь, по мнению Чехова, – это понятие особое, и он его разъясняет в том же письме: «… какой бы ни был приговор, Золя все-таки будет испытывать живую радость после суда, старость его будет хорошая старость, и умрет он с покойной или по крайней мере облегченной совестью».

Ф.П. Гааз должен быть счастлив, потому что первейшая основа счастья – единство поступков и совести.

Совершенно особо среди свидетельств русских писателей о Гаазе стоит мнение Л.Н. Толстого; оно выражено скупо и категорично: «Такие филантропы, как, например, доктор Гааз, о котором писал Кони, не принесли пользы человечеству». И еще: «Кони выдумал. Преувеличение, это был ограниченный человек».

Упрек в ограниченности если и применим к нашему герою, то лишь в той степени, в какой можно сказать, что Моцарт был ограничен музыкой, Рафаэль – живописью, Кант – философией.

Возможно, филантропы не принесли пользы человечеству в целом, но Гааз никогда и не ставил себе несбыточную задачу помогать всему человечеству. Мерой человечества для него всегда был живой реальный человек: Сидор Кузьмин, Лейба Кифтор, Бертоломей Гриневецкий и тысячи им подобных.

«Человек большого ума и образования, – писал о Гаазе Н.К. Михайловский, – он, однако, с течением времени пренебрег этою стороной жизни, постепенно превращаясь в одно ходячее сострадание, и лично для себя чрезвычайно просто разрешил трудную задачу филантропии: не мудрствуя лукаво, он помогал ближнему в буквальном смысле этого слова – тому, кто пространственнее ближе, тому, с кем столкнула судьба. Надо сказать, однако, что судьба столкнула его с людьми, нарочито несчастными и нуждавшимися в помощи, – с обитателями тюрем».

Именно на таких подвижниках добра и стоит земля, считал Ф.М. Достоевский. Личность Гааза не могла не заинтересовать Фёдора Михайловича. Единственный из великих русских писателей – каторжанин, кандальник, он не мог не задуматься о человеке, которого боготворила вся каторжная Россия. Из Мертвого дома он пишет брату Михаилу: «Брат, на земле очень много благородных людей!» И может, первым в числе их встал для Достоевского Фёдор Петрович Гааз.

Мнение Достоевского о тюремном докторе, по-видимому, сложилось не только на основании рассказов обитателей Мертвого дома. Хотя прямых доказательств их личных встреч у нас нет, но можно установить, что жизненные пути Гааза и Достоевского пересекались.

Прежде всего следует вспомнить, что отец писателя был врачом. Михаил Андреевич Достоевский всего на девять лет моложе Фёдора Петровича Гааза. Эта разница в летах вряд ли препятствовала возможному общению коллег, особенно в ту пору, когда Достоевский работал в Мариинской больнице: он определился в нее в 1821 году на вакансию ординатора уже в зрелом возрасте, имея за плечами службу в славном Бородинском полку и в Московском военном госпитале. В Мариинской больнице Михаил Андреевич проработал до 1837 года, то есть более полутора десятилетий самого активного периода жизни.

Больница на Божедомке (ныне улица Достоевского), получившая наименование Мариинской в связи с тем, что в ее учреждении принимала участие императрица Мария Фёдоровна, построена в 1806 году. Это была особая больница, и предназначалась она специально для лечения бедного люда. Среди консультантов, приглашаемых, согласно уставу, «из посторонних для больницы знаменитейших специалистов», весьма вероятно, был и Гааз – лучший в то время московский офтальмолог.



В небольшой казенной квартире при Мариинской больнице родился в 1821 году будущий писатель. Здесь прожил первые тринадцать лет.

Федя Достоевский, игравший с братьями в больничном саду, неоднократно мог наблюдать, как отворялись чугунные ворота и мимо белокаменных стерегущих львов проезжала карета, запряженная четверкой белых лошадей цугом. Карета останавливалась у широкой лестницы, вбегающей невысокими ступенями к восьми массивным колоннам портика, и из нее выходил солидный господин с густыми волосами, собранными сзади в косу с черным шелковым бантом, в черных же чулках, панталонах до колен и камзоле с кружевным жабо. Встречные низко кланялись господину доктору, привратник, отставной инвалид, распахивал перед ним тяжелую парадную дверь.

На памяти Достоевского-подростка должна была произойти замена богатого выезда на пролетку с колесами, кованными шипным железом, с верхом, обтянутым потертой кожей, запряженную парой кляч, понукаемых кучером Егором. Доктор в то время уже не заплетал косу, а прикрывал поредевшие волосы рыжим париком. Фрак и панталоны изрядно обносились, и только пышное жабо, как всегда, было безукоризненной свежести.

Наблюдательный и любознательный молодой Достоевский должен был обратить внимание на Ф.П. Гааза. Безусловно, он слышал от отца и его приятелей А.Е. Эвениуса и А.А. Альфонского о «святом докторе». Другим источником информации о Гаазе мог быть дядя Достоевского – первостатейный купец Александр Алексеевич Куманин, который вместе с Гаазом в тридцатые годы принимал участие в восстановлении сгоревшей во время наполеоновского нашествия глазной больницы.

Достоевский не мог не знать о докторе Гаазе.

Он думал о нем пристально, и лучшее доказательство тому – роман «Идиот». Роман этот был напечатан в журнале «Русский вестник» за 1868 год. В № 11 журнала имена Достоевского и Гааза стоят буквально рядом: на странице 289-й заканчивается четвертая часть романа, а на следующей странице начинается большой очерк П. Лебедева «Фёдор Петрович Гааз».

Откроем шестую главу третьей части романа «Идиот»:

«В Москве жил один старик, один “генерал”, то есть действительный статский советник, с немецким именем, он всю свою жизнь таскался по острогам и по преступникам; каждая пересыльная партия в Сибирь знала заранее, что на Воробьёвых горах ее посетит «старенький генерал». Он делал свое дело в высшей степени серьезно и набожно; он являлся, проходил по рядам ссыльных, которые окружали его, останавливался перед каждым, каждого расспрашивал о его нуждах, наставлений не читал почти никогда никому, звал их всех “голубчиками”. Он давал деньги, присылал необходимые вещи – портянки, подвертки, холста, приносил иногда душеспасительные книжки и оделял ими каждого грамотного, с полным убеждением, что они будут их дорогой читать и что грамотный прочтет неграмотному. Про преступление он редко расспрашивал, разве выслушивал, если преступник сам начинал говорить. Все преступники у него были на равной ноге, различия не было. Он говорил с ними как с братьями, но они сами стали считать его под конец за отца. Когда замечал какую-нибудь ссыльную женщину с ребенком на руках, он подходил, ласкал ребенка, пощелкивая ему пальцами, чтобы тот засмеялся. Так поступал он множество лет, до самой смерти; дошло до того, что его знали по всей России и по всей Сибири, то есть все преступники. Мне рассказывал один бывший в Сибири, что он сам был свидетелем, как самые закоренелые преступники вспоминали про генерала, а между тем, посещая партии, генерал редко мог раздать более двадцати копеек на брата. Правда, вспоминали его не то что горячо или как-нибудь там очень серьезно. Какой-нибудь из “несчастных”, убивший каких-нибудь двенадцать душ, заколовший шесть штук детей, единственно для своего удовольствия (такие, говорят, бывали), вдруг ни с того ни с сего, и всего-то, может быть, один раз во все двадцать лет, вдруг вздохнет и скажет: “А что-то теперь старичок генерал, жив ли еще?” При этом, может быть, даже и усмехнется, – и вот и только всего-то».

Только всего-то… Тобольский губернатор Виктор Антонович Арцимович однажды, проезжая губернию, встретился со стариком ссыльнопоселенцем. Когда губернатор садился в экипаж, старик вдруг упал на колени. Арцимович спросил, в чем его просьба. «Никакой у меня просьбы, ваше превосходительство, нет, и я всем доволен, – не поднимаясь, ответил старик, – а только… он заплакал от волнения, – только скажите мне хоть вы, – ни от кого я толком узнать не могу, – скажите: жив ли ещё в Москве Фёдор Петрович?!»