Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 6 из 6

Удивительно много было в Фёдоре Петровиче прекрасного, даже великого в этом безоглядном человеколюбии…

О безоглядном человеколюбии Иван Васильевич выразился точно, довольно я был тому свидетелем, и мне не надо было взирать на умирающего Гааза, чтобы сделать такой вывод, – годы целые я наблюдал его, не умея занести в какой-то вид человеческих особей – и когда боготворил его, и когда ненавидел.

Колоссальная толпа, края которой я не видел, даже поднявшись на лестницу, забытую фонарщиком, сплотилась намертво, такого шествия не было даже на похоронах Гоголя. «Больше, кажется, хоронить некого», – сказал тогда Грановский, а вот же нашлось кого! Тут была вся Москва: князь Голицын шел рядом с нищенкой, сенатор Булатов об локоть с отставным инвалидом, мелькнул марсианский череп Чаадаева и львиная шевелюра Кетчера, за бабой с георгинами шел, сняв фуражку, обер-полицмейстер Цынский, прикладывая платок к глазам, – вот уж поистине осьмое чудо света! Кто ж на Москве не знал, что Лев Михайлович собственноручно порет арестантов, что во время страшных пожаров он науськал толпу против несчастного полковника Сомова, имевшего в кармане огниво и трут. Я доподлинно знаю со слов смотрителя тюремного замка о конфузе, когда Цынский площадными словами обругал находившегося под судом кавалерийского офицера. Тот осмелился противуречить, обер-полицмейстер замахнулся, но офицер успел дать ему две жестокие пощечины и, сорвав генеральский эполет, вскричал на всю Бутырку: «Ах ты, ракалия! Я, пока еще не разжалован, такой же дворянин и офицер, как и ты, мерзавец!»

Я совершенно выбился из сил, ноги дрожали, дышать было трудно. Кругом плакали, и я не сразу услышал слова губернатора Ивана Васильевича Капниста. Видно, уже отслужили панихиду, потому что могучий бас протодиакона возгласил за упокой души почившего, а потом, после довольно долгой тишины, я услышал губернатора.

– Смерть похитила из среды нас одного из достойнейших членов наших – Фёдора Петровича Гааза!.. В продолжение почти полувекового пребывания своего в Москве он большую часть этого периода своей жизни посвятил исключительно облегчению участи заключенных. Кто из нас, милостивые государи, не был свидетелем того самоотвержения, того истинно христианского стремления, с которым он поспешал на помощь страждущим. Верный своей цели и своему назначению, он неуклонно следовал в пути, указанном ему благотворными ощущениями его сердца! Никогда и никакие препятствия не могли охладить его деятельность, напротив, они как будто сообщали ему новые силы. Убеждения и усилия его доходили часто до фанатизма, но это был фанатизм добра, фанатизм сострадания к страждущим…

Что было со мной далее, не помню. В глазах померкло, тело сделалось ватным. Кажется, я упал.

С лишком две недели провел я в жестокой лихорадке, и каждый день, как избавления от мук, ждал минуты перед сном, дабы обратить к Господу слова бесхитростной молитвы: «Господи, прости мне мои прегрешения. Дай мне увидеть завтрашний день и пережить его». Иногда, после успокоительного декохта, меня охватывала неодолимая сонливость, но еще больше страх, что усну, не успев возблагодарить всеблагого и милосердного. Я боялся не наказания за свою забывчивость, но целый день жил ожиданием этой минуты, она стала смыслом всего моего существования. И то, что каждый раз утром я пробуждался к жизни, уверяло меня, что моя молитва услышана, что она угодна Господу.

Возможно, мое пробуждение стало последним добрым делом Фёдора Петровича Гааза, вспоминавшего в муках ничтожного Арсения Пустошина, и святость его помысла отверзла ржавые врата моей души. Гааз страдал очень тяжко. У него сделался громадный карбункул, оказавшийся смертельным. Последние три недели он вовсе не спал. Сидел в своей комнате за ширмами, в излюбленном кресле, на нем был халат, и его прекрасную голову не покрывал уже исторический парик. Его лицо, как всегда, излучало спокойствие и доброту, – рассказывал мне капитан генерального штаба Дешарвер; он даже хотел поцеловать руку доктора, но удержался, боясь его расстроить. А ведь Гааз, когда-то приглашенный на консилиум к его отцу, прямо объявил, что больной умрет, но слова эти сказаны были с таким участием, что Дешарвер с детства проникся глубокой признательностью к доктору.

Фёдор Петрович не только не жаловался на страдания, но вообще ни слова не говорил о болезни, а беспрестанно занимался своими бедными, больными, арестантами, делая распоряжения, как человек, приготовившийся в дальний путь, чтобы остающимся после него было как можно лучше. Он знал, что скоро умрет, и был спокоен; ни жалобы, ни стона не вырвалось из его груди, только раз он сказал своему душеприказчику доктору Полю; «Я не думал, чтобы человек мог вынести столько страдания».

Когда он почувствовал приближение смерти, он велел перенести себя из спальни в кабинет, открыть входные двери и допускать всех, знакомых и незнакомых. Мог и я быть среди них…

Лекари Владимиров и Собакинский просили тогда священника Орлова отслужить обедню о выздоровлении больного, но поскольку Гааз не был православным, отец Орлов заявил о своем затруднении митрополиту Филарету. Владыка долго молчал, потом поднял руку; «Бог благословил молиться о всех живых – и я тебя благословляю! Когда надеешься быть у Фёдора Петровича с просфорой? – и, получив ответ, что в два часа, прибавил: – Отправляйся с Богом, увидимся у Фёдора Петровича».

Это было 15 августа, а назавтра Фёдора Петровича не стало. Уж я-то знал, как сложны были отношения доктора с владыкой, сам лицезрел их небывалый спор, а вот же сам первосвятитель московский примирился с давним противником, я же взлелеял о нем злобу. Но разве одна только злоба тогда двигала мною?

Как сейчас вижу Фёдора Петровича в длинном коридоре Екатерининской больницы. Каменные белые плиты тесаны так ровно, что швов не видно, шаги не слышны; масляные светильники высвечивают кирпичный полукруглый свод. В тот день я был взбешен, мы поссорились еще на Воробьёвых горах, при отправке партии каторжных, когда Гааз, найдя у Савелия Гущина, зарезавшего восемь душ, какую-то пустячную болезнь, отставил злодея от этапа.



– Как вы могли?! Он же детей зарезал на глазах у матери, а вы ему – книжечку, апельсин! Он же издевался над вами, слепой вы человек, он у вас платок вытащил, когда вы его обнимали. Потому и целовались с ним, что он назвал вас генералом, а этого душегуба живьём закопать мало, на куски разрезать!

Гааз качнулся, словно я выстрелил в него, схватился рукой за грудь, где всегда носил Владимирский крест.

– Арсений Ильич, простите, если виновен перед вами, но не губите душу ужасными словами.

– А, не нравится правда! Вы жалеете их, а меня кто-нибудь жалел?..

Я кричал на него, топал ногами, а Фёдор Петрович обнял меня:

– Голубчик, простите, ради Христа…

Но я вырвался, побежал по коридору.

А к вечеру того же дня государь Николай Павлович посетил Московский тюремный замок в Бутырках. Его величество сопровождали светлейший князь Дмитрий Владимирович Голицын, московский комендант граф Пётр Александрович Толстой и начальник корпуса внутренней стражи генерал Пётр Михайлович Капцевич – старый сослуживец Аракчеева по Гатчине. Будучи генерал-губернатором Западной Сибири, Капцевич заботился о ссыльных, но, сделавшись командиром корпуса внутренней стражи, перешел на сторону инвалидов, обязанных караулить арестантов, и делал все возможное для предупреждения побегов. Более всего Пётр Михайлович серчал, когда в его монастырь ходили с чужим уставом, поэтому недолюбливал Гааза, а с тех пор, когда Фёдор Петрович стал требовать отмены «прута», генерал зачислил его своим врагом.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «ЛитРес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.