Страница 20 из 83
Впоследствии он пришел к убеждению, что наиболее существенной чертой этого периода была окончательная победа "историзма", явившегося на смену и бурному антитезису, и меланхолической резигнации. "В историзме - говорит автор "Книги Жизни" - я нашел противовес и религиозному, и философскому догматизму... Я рассуждал так: я агностик в религии и философии..., но я могу знать, как жило человечество ... и какими путями оно искало истины и справедливости; я утратил веру в личное бессмертие, но история меня учит, что есть кол- лективное бессмертие, и... изучение прошлого еврейского народа приобщает меня к чему-то вечному. Историзм ... вывел меня из круга индивидуальных проблем на простор социальных, менее глубоких, но более актуальных ... Тут открылся путь к национальному синтезу, в котором должны были сочетаться лучшие элементы старого тезиса и нового антитезиса, еврейские и общечеловеческие идеалы, национальное и гуманистическое".
Уезжая на юг, писатель не рассчитывал найти здесь те (76) условия научной работы, которые могла бы дать столица. Но Одесса была крупным еврейским центром; процессы, происходившие в еврейской общественности, волновали местную интеллигенцию; С. Дубнову дана была возможность принять непосредственное участие в формировке новых идей. Он нашел в этой новой фазе своих скитаний то, о чем давно мечтал: кружок друзей, общение с которыми оплодотворяло ум, давало толчок к новому осознанию прошлого и настоящего. Никто из членов одесского литературного братства не проделал всех этапов того пути, который привел самоучку-индивидуалиста к национальной идее; никто не был в такой степени, как он, подвержен влияниям русской литературы и западно-европейской философии; но все они напряженно искали выхода из тупика еврейской жизни, искривленной бесправием. И если возникала между писателями дружеская полемика, она содействовала углублению и прояснению спорных вопросов.
Дубновы поселились на окраине города. В конце улицы начинался пустырь, а дальше шел спуск к морю. Пыльная, вымощенная кривыми булыжниками улица летом млела в остром беспощадном зное, а зимой тонула в снежных сугробах. Окна квартиры выходили на обширный двор, оглашавшийся с утра до вечера криками детворы. В бурных играх принимали нередко участие и дети Дубновых, которым дома предписывалось соблюдать строжайшую тишину, чтобы не мешать отцу.
Самой светлой и просторной комнатой в новой квартире был рабочий кабинет. Вдоль стен тянулись высокие сосновые полки, выкрашенные под орех и плотно уставленные книгами, кое-где в два ряда. Книги расположены были по особому плану: их обладатель в любую минуту мог сразу найти нужную книгу. Особая большая полка отведена была для отдела Judaica; на другой тесными рядами стояли небольшие томики европейских поэтов, большей частью в старинных, изъеденных мышами переплетах: эти книги, извлеченные из пыли петербургских антикварных лавок, купленные ценою многих недель недоедания, часто читались; сплошь и рядом отдельные строки были взволнованно подчеркнуты цветным карандашом. Над широким письменным столом, на котором царил образцовый порядок, висели в резных рамках небольшие овальные портреты Гейне и Берне, Байрона и Шелли.
(77) Во время работы писатель любил шагать взад и вперед по узкому цветному половику, обдумывая, оттачивая фразу. Если работа шла на лад, он напевал вполголоса, неожиданно переходя от заунывной синагогальной мелодии к русской народной песне.
Расстановка мебели и ее окраска, повидимому, отвечала внутренней потребности хозяина. Впоследствии могло казаться, что одесский кабинет целиком перевозился в Вильну, Петербург, Берлин, Ригу: на всех этапах странствий размещение предметов оставалось неизменным. Спартански меблированная комната была не только местом работы: на диване возле круглого столика велись долгие беседы с постоянными посетителями; и лишь когда дружеский кружок собирался в полном составе, гостеприимная хозяйка накрывала на стол в полутемной скромной столовой, и под висячей керосиновой лампой воздвигалась возле кипящего самовара огромная ваза с домашними вкусно пахнущими печеньями.
Наиболее колоритной фигурой в одесском литературном кружке был Соломон Моисеевич Абрамович - Менделе Мойхер Сфорим. Первая встреча писателей, положившая начало почти тридцатилетней дружбе, произошла вскоре после приезда С. Дубнова в Одессу. С. Абрамович, которому было в ту пору около 60 лет, заведывал Талмуд-Торой и жил в помещении школы, на заселенной беднотой окраине. От обстановки его квартиры веяло унынием: массивная темная мебель казалась как будто приросшей к полу, тяжелые пыльные драпри источали горький запах нафталина. Этот запах царил в огромных холодных комнатах: он исходил от серого фланелевого капота хозяйки - молчаливой сморщенной старушки с вечно подвязанной щекой, и пропитывал даже твердые мятные пряники, неизменно подававшиеся к чаю. На фоне бесцветных мутноватых обоев хозяин квартиры с его ястребиным профилем под копной серебристых волос, с его пронзительными, зоркими глазами и порывистыми движениями казался большой посаженной в клетку хищной птицей. Гостя поразило своеобразие яркой, образной, парадоксальной речи, изобиловавшей скачками, уклонами, неожиданностями. "Сближало нас вначале - пишет он в воспоминаниях - то, что мы оба были беспартийны и свободны от кружковых влияний, а также то, что из моих обзоров литературы Абрамович мог убедиться, как высоко (78) я ценю его творчество на обоих наших языках... Личная беседа с Абрамовичем доставляла большое удовольствие, хотя... он не признавал беседы короче трех-четырех часов и вдобавок любил форму монолога. Для меня, систематика, была в высшей степени поучительна эта беседа с человеком, не связанным никакими системами, но импровизировавшим оригинальные мысли в процессе разговора. У Абрамовича всегда был свой подход к каждому вопросу; он заставлял собеседника, стремившегося вширь, идти в глубь проблемы... В результате вопрос углублялся и освещался с новой, непредвиденной стороны".
Старик-писатель при встречах с друзьями умел по-настоящему говорить только на одну тему: иногда это была неожиданная интерпретация очередной главы Библии (с чтения фрагмента из Библии он обычно начинал свой рабочий день), иной раз красочный рассказ о только что виденном. Направляясь через весь город к Дубновым, он неизменно подолгу останавливался на большой, запруженной телегами базарной площади и зорким взглядом вылавливал из бурлящей гущи то характерные человеческие фигуры, то понурые с торчащими ребрами спины ломовых лошадей. В дом своего друга он входил заряженный новыми впечатлениями, кипящий от внутреннего возбуждения, и часто заставал его в кругу собеседников. Нетерпеливым жестом отодвигал он в сторону обычную тему - горькие сетования по поводу административного произвола и антисемитизма - и начинал, не глядя ни на кого, рассказывать о только что виденной кляче с исполосованной костлявой спиной и страдальческими, говорящими глазами. Окружающие невольно смолкали, подчиняясь гипнотизирующей власти художественной импровизации. Импровизатором был Менделе и в публичных собеседованиях. Однажды, когда его уличили в противоречии, сопоставив речи, произнесенные на двух очередных собраниях, он сердито пробормотал: "Разве я обязан каждую субботу держаться одного и того же мнения?"