Страница 10 из 39
Наташины родители ещё до войны с Японией 1904 года, продали своё убыточное имение с единственной деревней и парой хуторов, откуда на фабрику Саввы Морозова убежали почти все крестьяне вместе с семьями. Оставшиеся без рабочих рук земли за один год заросли кустарником и деревцами так, что приготовить их снова для земледелия стало слишком дорого стоить, и для титулярного советника в отставке, отца Наташи, оказалось неприемлемым. Соблазны же промышленной революции начала века, выбросившей на голову людей множество самых разных, роскошных товаров, часть не нужных, но разрекламированных на американский манер, требовало денег. Роскошная жизнь, ставшая предметом вожделения многих с помощью появившегося кинематографа, массовых газет и журналов, манила сильно. Имение у реки Клязьмы было продано. Большая часть драгоценностей пробабки тоже. Наташе было шесть лет, и она плохо помнила тот день, когда в их квартиру на Арбате пришли люди в плохой поношенной одежды с винтовками и красными бантами на груди телогреек и на солдатских папахах. Всё ценное, даже напольные часы, у них было тогда отобрано, а в квартире разместили раненых рабочих, пострадавших во время октябрьских боёв с юнкерами у Никитских ворот и на Знаменке. Бегство в Харьков, где жила старшая сестра матери, где было больше хлеба и меньше красных, было обусловлено этими событиями.
В долгой дороге, в переполненных поездах и на станциях, забитых дезертирами с фронта, беженцами со всех сторон бывшей Российской империи, среди повальной дизентерии, вшей и гриппа-испанки, родители Наташи заболели сыпным тифом. Людей из поездов красные патрули во главе с фельдшерами на станциях до самой границы советской территории выгоняли из вагонов, снимали с крыш, выгружали сотнями. И ещё живых, и уже мёртвых. Однажды и её родителей, уже плохо понимающих происходящее вокруг, вынесли из вагона, якобы для осмотра врачом, но положили на стылом перроне прямо в один ряд вместе с умершими и мёртвыми. Поезд тронулся, покатился, окутывая мир паром и гарью, и девочка навсегда осталась одна. Вся её жизнь, казалось, закончилась вдруг на этом безымянном перроне.
Странно, но совершенно незнакомый ей бородатый старик, очень похожий по одежде и манере говорить на сельского священника, подаривший ей в тот момент ей кусочек горького хлеба, его глаза, запомнились ей больше, чем уплывающий в облаке паровозного пара и дыма перрон с лежащими бездвижно родителями. Этот старик, кормивший её до самого приезда в Харьков, а потом нашедший её тётю в холодном, тёмном городе первого года революции, был словно посланец ангела-хранителя, спасший её тогда из чувства сострадания, и какого-то внутреннего долга творить добро, среди всеобщего ужаса разрушения, смерти и подлости.
Вот он, этот благой старик смотрит не неё задумчиво, и говорит низким, простуженным голосом:
- На-ка, внучка, поешь хлебушка, чистая ты душа!
Поезд идёт так медленно, что не слышно привычного дробного, из коротких серий сдвоенных ударов, стука колёс на стыках, а слышен зато как под ними хруст камешки и веток, раздавленных о рельсы. Холодный воздух застыл на стёклах окон, едва пропуская дневной свет, дышать нечем от дыма печки-буржуйки, и только глаза старика, кажется, остались живыми среди неподвижных фигур вокруг на полках, в проходах на полу. И шёпот, чей-то близкий шёпот, бесконечно повторяющая стих поэта Чёрного, так любимого раньше за смешливость её отцом :
"Кто живёт под потолком?"
- Гном.
"У него есть борода?"
- Да.
"И манишка , и жилет?"
- Нет.
"Как встаёт он по утрам?"
- Сам
"Кто с ним утром кофе пьёт?"
- Кот.
"И давно он там живёт?"
- Год.
"Кто с ним бегает вдоль крыш?"
- Мышь.
"Ну, а как его зовут?"
- Скрут.
"Он, капризничает, да?"
- Ни-ког-да!
Жизнь с тётей Верой была какое-то время тяжёлой. Большая её семья, включала и нескольких приживалок-подруг с детьми и родителями, знакомых по земским конторам и однополчанам мужа, погибшего нелепой смертью при крушении поезда под Белой церковью. Был жестокий голод. Не то, чтобы не было хлеба, хлеб на Украине в 1919 году был, и не переводился. Просто в городе он был только у спекулянтов, державших цены безо всякого христианского стеснения, тем более, что большинство из них с древних пор были иудеями. Погромы евреев для борьбы с голодом ничего не дали, потому что православные спекулянты не отличались от иудейских ничем. Не Христос или Яхве вдохновлял их, а мировосприятие через жадность. Добраться же до крестьян и хуторян самостоятельно горожанам не давали всевозможные бандиты, занимающие почти каждое село вокруг городов, станций и полустанков. Бандиты разные: были идейные, анархисты, монархисты, и безыдейные, перешедшие от отрядов самообороны к лёгкой наживе. Самостоятельная добыча продовольствия, минуя спекулянтов, была невозможна ещё из-за того, что железнодорожный транспорт, до нельзя изношенный во время империалистической войны, был на грани почти полной остановки. Действовали и карательные меры властей против мешочников, пытающихся перевозить хлеб в ручной клади, практически парализуя работу вокзалов. Что же касается главного тяглового украинского элемента транспорта, лошади, то половину лошадей царские власти у крестьян забрали на великую войну с германцами, часть потом забрали петлюровцы, белые и красные на свою гражданскую войну. Немецкие оккупационные власти, сначала кайзеровской армии, а потом германской республики, тоже изымали лошадей несколько раз подряд. Оставшихся же лошадей крестьяне попрятали по хуторам для пахоты и жатвы. Лошадь с повозкой ценилась дороже человеческой жизни, потому что только она могла перевезти драгоценный хлеб откуда хочешь и куда угодно.
Однако продажа ценных вещей и одежды, на фоне остановки всех ткацких фабрик и недоступности импорта, репетиторство и хлебные пайки из советских учреждений, доставляемые вооружёнными красными продовольственными отрядами, насильственно изымающими продовольственные налоги в сёлах и на хуторах, помогли выжить.
Девочка не заболела ни рахитом, ни испанкой, ни тифом. Она закончила школу экстерном, и даже не позабыла французский язык, несмотря на то, что преподавали в школе язык только немецкий и украинский. И упоительность весенних вечеров, и мальчики, и юноши, и даже взрослые красивые, хорошо одетые мужчины, глядящие ей вслед так, что это чувствовалось спиной, и не нужно было поворачивать для этого голову, затмевали все неурядицы гражданской войны и разрухи.
- Le petit poisson deviendra grand! - говорила ей тогда на это тётя, и улыбалась, - из миленькой рыбки вырастет большая щука!
"Кто с ним утром кофе пьёт?"
- Кот.
"И давно он там живёт?"
- Год.
"Кто с ним бегает вдоль крыш?"
- Мышь...
Туман времени плыл всё дальше, и вдруг стало нечем дышать, считалка превратилась в многоголосый вой, и что-то сильно толкнуло Наташу снизу. Послышался металлический скрежет. Совершенно другой голос, грубый, с украинским акцентом, воскликнул:
- Всё, кончилась машина, слезай, гражане эвакуированные, приехали, остановка называется - посреди степи, где ветер дует!
Наташа открыла глаза и поняла, что всё это счастье последних десяти лет ей только что приснилось, и это были грёзы и видения, а на самом деле вокруг колышется жаркий и пыльный воздух, тело мокрое, словно в бане, вялое и уставшее, словно после длительного тяжёлого физического труда. Сны о довоенной жизни вдруг отлетели в разные стороны, словно стая перепуганных голубей, словно мыльные пузыри на ветру. Она снова оказалась в кузове старого грузовика ГАЗ-АА, вместе с другими беженцами, посреди приволжских степей. Как и все последние дни, на ней было её любимое синем шёлковое платье в белый горошек, небольшая шляпка из соломки с синей лентой, в тон платья, и белые открытые туфли на каблуке. Если бы не пыль, можно было бы подумать, что эта модница только что сошла с тротуара на Крещатике в Киеве, или с вечерних бульваров Ростова-на-Дону. Рядом с ней стояли её чемоданы, кули с одеждой и едой. Десятилетняя девочка, похожая на нею, обречённо сидела рядом, с застывшей гримасой обиды на весь мир, отобравший её любимых подружек, весёлые школьные переменки, легко дающиеся отличные оценки и варёную курицу по воскресеньям. На этой десятилетней, усталой и сердитой от этого девочке лет десяти, был надет короткий, выше колен, голубой сарафан, а на кудрявой голове с трудом удерживалась белая тканевая панама.