Страница 3 из 13
Анне очень нравилось то, что писал Бэда на обертках, которые еще пахли различными фруктовыми чаями.
Генетически
1. Франциск считал себя человеком поверхностным. Любил поверхности. Чувствовал себя на них уверенно. Не знал, есть ли смысл залезать глубже, чем видит глаз. Хотя всегда прислушивался к тому, что говорили другие. И принюхивался к струям, что вырывались из пор. Смотрел на каждое движение, но, наблюдая за кем-то, не пытался представить – кто что думает. Не мог проанализировать сущность, поскольку переполненность внешних деталей давала достаточно ответов. Он не раз замечал, что вполне удовлетворяется теми объяснениями различных явлений, которые удается увидеть, не требуя доступа к знанию о глубинных связях между вещами. Чаще всего он пользовался простейшей фигурой мышления – аналогией. Преимущественно думал о том, что на что похоже. Точнее – что напоминает что. Здесь он перемешивал формы со вкусами, звуки с запахами, черты с прикосновениями, ощущения внутренних органов с теплом и холодом.
2. Но один философский вопрос интересовал его по-настоящему.
Франц размышлял о редукции. Он взвешивал, как огромная человеческая жизнь, бесконечность наполненных бесконечностью секунд постепенно может редуцироваться до нескольких слов, которыми, например, сказано все об этом человеке в энциклопедии (из всех книг Франц признавал только энциклопедический словарь Ларусса, и его библиотека состояла из полутора десятков доступных ларуссовских переизданий).
Одним из его развлечений было постоянное придумывание статей из нескольких слов или предложений в стиле Ларусса – обо всех, кого он знал или встречал. Статьи о себе он даже записывал. За годы их набралось несколько сотен. И хотя каждая содержала что-то, что отличало ее от других, все же его – пусть еще не законченная жизнь – вмещалась в несколько десятков хорошо упорядоченных слов. Это захватывало Франца и, не переставая удивлять, давало надежду на то, что жить так, как живет он, – вполне хорошо.
3. Еще одним доказательством его личной поверхностности было то, что Франциск ничего не знал про свой род. Даже об отце и матери знал только то, что видел в детстве. Они почему-то ни разу не говорили с ним о прошлом, а он ни разу не додумался хоть о чем-то их расспросить. Сызмальства лишь только рисовал в одиночестве все, на что смотрел. Родители умерли без него, у него тогда уже был свой учитель в другом городе. В конце концов как-то Франциск понял, что ни разу, даже в первые годы жизни, не рисовал ни маму, ни папу. Их редукция была почти абсолютной.
Пожалуй, именно страх продления такой пустоты заставил его рассказывать дочери как можно больше всякого о себе. Даже строение мира он пытался преподать ей так, чтобы Анна всегда помнила, что о том или другом ей впервые рассказал папа.
Хотя о ее маме – его Анне – он знал лишь то, что пережил вместе с ней, – чуть больше, чем два года. Но этого было достаточно, чтобы девочка знала о маме все, что положено.
А за всю свою жизнь – кроме последних нескольких месяцев – Анна ни дня не прожила без отца. Даже после того, как стала женой Себастьяна.
4. В сентябре 1914 года она добровольно ушла в армию и после нескольких недель подготовки попала на фронт в Восточной Галиции. Себастьян с Франциском остались одни в доме неподалеку от главной улицы Яливца. С фронта не приходило никаких вестей. И только весной 1915 в город пришел курьер и передал Себастьяну (Францу отрубили голову за день до того, и завтра должны были состояться похороны) младенца – дочь героической вольнонаемной Анны Яливецкой. Себастьян так и не узнал, когда точно родился ребенок и что делала беременная Анна в страшных битвах мировой войны. Но точно знал – это его дочь. Назвал ее Анной, точнее второй Анной (это уже после ее смерти он часто говорил о ней просто – вторая).
5. Вторая Анна все больше становилась похожей на первую. Действительно ли они обе были похожи на самую первую – это мог знать только старый Бэда. Что касается Себастьяна, то он приучился ежедневно сравнивать себя и Франциска.
Он сам воспитывал свою Анну, не допуская к ней никаких женщин. И вот случилось так, что восемнадцатилетняя Анна самостоятельно выбрала себе мужа. Им оказался конечно же Себастьян.
6. На этот раз не было ничего такого, чего бы он не знал о беременности своей жены. В конце концов, только он присутствовал при рождении их дочери и – одновременно – родной внучки. И Себастьян видел, как рождение стало концом истории. Потому что в начале следующей его самая родная вторая Анна умерла за минуту до того, как третья оказалась у него на руках.
Где-то в своих горьких глубинах Себастьян почувствовал безумное скручивание и распрямление подземных вод, зарисовку и стирание миров, преобразование двадцати пре- дыдущих лет в семя. Он подумал, что не надо никаких Непростых, чтобы знать, что такое уже когда-то с ним было, а с только что рожденной женщиной он доживет до подобного финала. Что дело не в удивительной крови женщин этой семьи, а в его неудержимой силе быть влитым в нее. Что не они должны умирать молодыми, а он не имеет права видеть их больше, чем по одной.
7. Себастьян вышел на веранду. Непростые, пожалуй, пришли уже раньше, но тихо сидели на скамейках, дожидаясь, пока закончатся роды.
На ужин Себастьян настрелял чуть ли не сотню дроздов, которые только что объели все ягоды на молодой черной рябине. Он испек их целыми – предварительно тщательно ощипав и натерев шафраном.
Две женщины – вижлунка-провидица и гадерница-змеезнатица – обмыли Анну и завернули ее в цветные покрывала.
Мужчины тем временем как-то покормили ребенка и сказали, что им ничего не надо ей говорить – поскольку она сама непростая. А еще сказали то же, что говорил Франц, что есть вещи гораздо важнее судьбы. Кажется, он имел в виду наследственность.
После ужина Себастьян никак не мог заснуть. Он вспоминал – не говорила ли когда-нибудь Анна про место, где хотела бы быть похороненной, и как накормить завтра ребенка. Потом стал думать об опытах пастора Менделя с горохом и решил, что этот ребенок будет счастливым. Попытался представить себя через семнадцать лет – в 1951 году – и сразу уснул.
Первая старая фотография – единственная недатированная
1. Невысокая стена, сложенная из плоских каменных плит неправильной формы. К тому же плиты очень отличаются размерами: есть тонкие и маленькие, как ладонь с подогнутыми пальцами, а случаются такие длинные, что на них можно удобно лежать; они же – самые толстые, но именно среди этих нет ни единой, отколовшейся ровно по всей длине; однако преобладают все же средние; если держать такую плиту перед собой, упершись подбородком в один конец, то второй едва достигал бы пояса; ограда имеет странную особенность: хотя выглядит очень целостно и, кажется, что никогда не заканчивается – именно так должны были выглядеть все обозначенные пределы – незаделанные щели между сложенным плашмя камнем вызывают желание или поменять плиты местами, или делать с каждой отдельно еще что-то.
2. Важно, что все камни абсолютно чистые. На всей стене – не растет никакого мха, ни единого малюсенького деревца или хотя бы стебля. Если даже какие-то листья и падали на нее с нескольких буков (стена достаточно широка, а листья уже желтеют и кое-где обрываются сухим ветром, как бывает в конце августа, – это понятно даже по черно-белой фотографии), то их кто-то тщательно смел с нагретого послеобеденным солнцем камня.
Между деревьями за стеной – тоже каменная кубическая постройка. Камни безупречно отшлифованы, кажется, что весь дом – монолит без единого окна. Рельеф на фронтоне имитирует четыре ящика, поэтому куб выглядит, как огромный комод. Дом построен так, будто верхний ящик немного выдвинут. На сравнительно небольшой металлической эмалированной табличке простым грубым мелким шрифтом написано YUNIPERUS.