Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 8 из 19



– Эту быль, мама, я от бабушки слышал…

– А вот двадцать третьего февраля тридцатого года…

– Был день Рабоче-крестьянской Красной Армии и Военно-Морского Флота…

– Так оно, конечно. Но это ещё и день, когда нас раскулачили…

– Да вы разве были кулаки?

– Конечно, нет. После Гражданской жили бедно. Но со временем и лошадь снова появились, и корова, и овечки. Куда меньше, чем до войны, но всё-таки какое-никакое хозяйство. Встали бы на ноги покрепче, но в двадцать девятом дошли до Николаевки слухи о коллективизации. Дядя Антон всё своё имущество продал и уехал на Кубань. А дед твой остался. Надеялся, что не тронут как бывшего красноармейца. Правда, перед самым тридцатым годом уехал и он. В Ташкент. Якобы для покупки посевного зерна. На самом деле с расчётом: мол, семью без кормильца с места срывать не станут. Стали. Ещё как! За неделю до высылки приехали на хутор уполномоченные из Кислянки – села, что верстах в семи от нас. Отняли все тёплые вещи. Бабушку твою и нас, детей, из родного дома выселили во времянку с земляным полом. Всю скотину со двора увели. Продукты, сельхозинструмент – всё забрали. Даже балалайку и мешок с семечками. А в ночь на двадцать третье приехали снова. На этот раз с ними был председатель сельсовета. Он когда-то в молодости за нашей мамой сильно приударял, но она деда твоего выбрала. Наверное, председатель с того времени злобу и затаил. «Собирайся, – говорит, – Фрося, к белым медведям. Там тебе и Ванькиным выродкам жарко будет!» Погрузили нас на сани. В деревянный короб с сеном. И повезли. Холод был страшный. Двое суток добирались до станции Шумиха. Потом пересадили в теплушки. Везли ещё несколько дней до Тобольска. Затем снова на санях до поселения Малый Нарыс. Привезли в тайгу – снег по пояс. Выгрузили: «Здесь будете жить!» А где, как? Никого не волнует. Там я и простыла. Заработала туберкулез кости. Были сильные нарывы. А в районе лечить отказывались. Дескать, дочь врагов народа – не положено. Могла и вовсе сгинуть, да учительница, тоже из ссыльных, надоумила написать письмо в Москву, Косареву. Был такой секретарь комсомола…

– Слышал… Его в тридцать седьмом расстреляли.

– А в тридцать первом он мне помог. Пришёл ответ в комендатуру для ссыльных переселенцев, что дети за родителей не отвечают и девочку надо отправить на лечение… К этому времени и дед твой нас разыскал. Добровольно в ссылку приехал, вслед за семьей.

– Надо же, не струсил…

– Они же с твоей бабушкой венчаны были. Перед лицом Господа клялись. Это не шутки.

– Ты, Нина Ивановна, опять проповеди читаешь… Лучше расскажи, что дальше было…

– А дальше повезли меня в больницу. На лодке. А у меня уже жар и боли сильные. Плачу тихонько. А папа строгий был, говорит: «Терпи! Не хнычь, а то накажу!» Когда в Тобольске поднимались в гору по Прямскому взвозу, родители несли меня на носилках и остановились передохнуть, к нам подошёл какой-то мужчина и попросил у отца прикурить. После отец сказал, что это бывший троцкист. Находится на поселении. «Что он говорил?» – спросила мама. «Всё сетовал, мол, жил бы Ленин, с нами такой беды не случилось бы…»

– Мам, ну, Ленин, Сталин, это я понимаю, это было давно. А мне-то почему нельзя книгу писать?

– Разве давно? Полвека не прошло. Вот у нас в Малом Нарысе был старичок, Кузьмичом его все звали. Он, как только война с фашистами началась, на завалинке с соседом поделился своими соображениями. Мол, зачем столько народу губить? Лучше бы, как в старину, Гитлер со Сталиным на кулачках сошлись и силой померялись. Кто победит, тому и править… Что ты думаешь? На следующее утро забрали Кузьмича, и больше его никто не видел…

– Не беспокойся. Теперь за слова не расстреливают. Ладно, если ты так боишься, я не буду писать эту книгу…

– Вот и хорошо, – посветлела лицом мать. – Помнишь, как бабушка говорила: «Не высовывайся – целей будешь!»

…Книгу Кравец всё-таки написал. Понёс рукопись в местное издательство. Сунулся в кабинет главного редактора. Секретарша, дама бальзаковского возраста, вся в буклях и рюшах, к главному его не пустила. После долгих переговоров, сопровождавшихся ослепительной улыбкой посетителя, она из уважения к офицерским эполетам, а может, по причине неутолённой любви ко всем представителям противоположного пола, направила Кравца в общественно-политическую редакцию. Редактор – невзрачный мужичок неопределённого возраста – повертел в руках папку с рукописью и присоединил её к кипе, громоздящейся на столе.

– Зайдите через месяц-полтора…

«Оставь надежды, всяк сюда входящий», – подумал Кравец, но через пять недель зашёл в издательство.

На этот раз редактор встретил его по-другому. Он долго тряс Кравцу руку и бормотал, что никак не ожидал от человека военного подобной смелости суждений и откровений об армейской жизни.



– И под грубой солдатской шинелью может биться пламенное сердце, – перефразируя Лермонтова, ответил польщённый Кравец.

– Я буду предлагать вашу рукопись в план издательства… – важно сказал редактор.

– На следующий год?

– Ну что вы, голубчик, – перешёл собеседник на отеческий тон. – Планы издательства свёрстаны на пятилетку вперёд. У нас даже члены Союза писателей в очереди стоят…

Кравец нахмурился.

– Не огорчайтесь и не теряйте надежды. Главное, вы написали хорошую книгу… Будем надеяться на лучшее, – утешил редактор.

Книга так и не увидела свет, хотя и попала в план издательства на тысяча девятьсот девяносто первый год. А когда он наступил, стало не до книг об армии. Да и вообще не до книг…

В условиях рынка местное издательство не выдержало конкуренции с крупными московскими фирмами и распалось. Рукопись Кравца бесследно исчезла. Да в это время он и не вспоминал о ней. Реформаторы перевернули всю жизнь страны вверх ногами и не оставили людям никакого права, кроме одного – бороться за существование. Не в переносном, а в прямом смысле слова. Курсантская присказка «Приказано выжить!» по сравнению с реальностями новой жизни выглядела детским лепетом. В конце августа того же года пришёл указ Ельцина о приостановке деятельности коммунистической партии. Кравец, вместе с остальными политработниками, оказался за штатом. Несколько месяцев находился в подвешенном состоянии, не зная, как сложится дальнейшая служба, чем будет кормить семью. Тут уж точно – не до писательской карьеры!

Но удивительное дело, именно когда разладились и личная жизнь, и жизнь государства, которому он присягал, к нему вернулась способность писать стихи, почти забытая с курсантской поры. «Самозащита души» – так для себя определил Кравец назначение поэзии.

«Поэты ходят пятками по лезвию ножа и режут в кровь свои босые души», – повторял он строчки Высоцкого. Именно так: босые души и – в кровь! Откуда приходит вдохновение или нечто другое, что движет рукой и сердцем, это оставалось загадкой. Но он вывел для себя формулу: чем труднее, невыносимее жизнь, тем больше вероятности, что стихи родятся.

Вот и сейчас, глядя на фотографию матери, он почувствовал их приближение. Не к месту, невпопад. Или, напротив, – в самую точку…

Анна Якимовна вошла неслышно. Присела на краешек дивана рядом с Кравцом, спросила:

– Ты чего дверь не закрываешь? Сейчас время сам знаешь какое…

Он пожал плечами. Анна Якимовна какое-то время посидела молча, потом, совсем как в школе, повернула его к себе и заглянула в глаза:

– Не знаю, стоит ли показывать тебе это, – она вынула из кармана байкового халата конверт.

– Что такое?

– Сам увидишь… Думаю, всё-таки ты должен прочитать… Именно после этого письма с Ниной и случился удар… Извини меня… – Она отдала конверт и ушла.

Кравец посмотрел на адрес и сразу узнал почерк жены. Достал сложенный вдвое листок из тетради в клетку. На листке – ни здравствуйте, ни до свидания – всего две фразы: «Я ненавижу вашего сына! И сделаю всё, чтобы мой сын не был похож на него!»