Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 39

Центром усадьбы Лисовского был двухэтажный деревянный дом с большим балконом, располагавшимся над крыльцом. Крыльцо украшали колонны и огромные вазоны с высаженными кустами мелких роз.

С обеих сторон к дому полукругом примыкали каменные галереи, которые заканчивались деревянными домиками-флигелями. Предназначались флигели для житья барских отпрысков мужского полу, чтобы вроде как и при доме, но с намеком на некоторый суверенитет.

Ввиду того, что последний отпрыск мужского полу скончался пять лет назад, один флигель пустовал, а второй служил для размещения разных заезжих барских гостей.

С левой стороны дома располагались кладовые, погреба, ледники; далее — флигели для дворовых.

Справа баня, кухня с малыми кладовыми. За домом находились конный, скотный и птичий дворы.

Перед фасадом дома — пышные цветники с фигурными клумбами из тюльпанов, лилий, левкоев, мальв, резеды. Въездная и выездная дороги окаймлялись кустами махровых роз.

Ухаживала за всем этим великолепием молодая барыня, Мария Гавриловна, или Манька, как звал ее отец и за глаза все дворовые и крепостные жители Лисовино.

Отец Марией Гавриловной интересовался мало, растет себе и растет, срок придет, замуж отдадим. Коли не помрет раньше. Как ее мамаша. Угораздило же молодую бабу в цвете лет в горячке за две седьмицы сгинуть.

Жену Лисовский не любил и даже преждевременную смерть ее воспринимал как пакость лично ему, Лисовскому.

Маньку тоже не любил.

Тихая безответная Мария Гавриловна никогда ничего у отца не просила, платья ей шили, а точнее, чаще перешивали из старых в девичьей. Украшения, что остались от матери, Мария не носила, светло-русые волосы заплетала в косу и укладывала вокруг головы наподобие короны.

Нет, Лисовский не жаден был вовсе, тем более для дочери, он просто не придавал значения таким вещам, как новое платье для молодой девушки, тем более шпильки и кружево. Иногда, правда, вспоминал, подначиваемый предприимчивыми купцами, и покупал сразу рулонами дорогой муслин, тафту, парчу и тонкое батистовое полотно. Но купцы заезжали редко, сам Лисовский по ярмаркам не ездил, а за его платьем следил дворовый дядька, бывший барский денщик, которому, как и барину, до Маньки дела не было.

Между тем Марию Гавриловну это отнюдь не печалило, не лезли к ней — и слава Богу. Благодаря равнодушию отца она имела гораздо больше свободы, чем ее ровесницы, пожизненно запертые на женской половине.

По цветнику и саду она могла перемещаться беспрепятственно в любое время дня и ночи.

Даже сталкиваясь ночью с дочерью в коридоре первого этажа, Лисовский реагировал на нее как на фамильное усадебное привидение: вздрагивал, крестился и уступал дорогу.

Мария Гавриловна свободно выходила за пределы усадьбы, гуляла по лесу, даже ходила на гуляния в село. Никто против ей слова не говорил — да и кто скажет, если отец родной попускает?





Именно из-за этой свободы, а также опрометчиво судя по скромной одежде, урманин Бьерн, или Берн, как переиначили на свой лад русские (да что Берн — воевода, чтоб язык не ломать, Борькой звал, урманин не кочевряжился, отзывался), так вот, именно по тому да по скромному нраву судя, думал тридцативосьмилетний викинг, волею богов оказавшийся в этом крае, что встречается с простой дворовой девкой боярина Лисовского Манькою.

Еще по зиме вытащил из проруби ее, Маньку, вместе с возком. Лед был слабый, возок груженый, а кобыла хилая. Так бы и пропала ни за грош боярская дочь, но хитрые варяжские боги просто пинками выгнали урманина в стужу посмотреть, как переносят первую зиму на новом месте его драгоценные даккары. Не то чтобы деньгами были они ценны урманину (хотя два боевых корабля, пусть и слегка потрепанных, но вполне себе крепких и с командой преданных людей — это вам не баран чихнул).

Две даккары да тридцать верных товарищей — все, что осталось ему от родного фьорда. Когда вернулись они из похода — увидали только горелое пепелище. Зарекся Рыжий Бьерн когда-либо иметь рабов.

Силушкой викинг был не обделен, так что возок вместе с девкой из проруби вытащил, тут же снял с нее всю промокшую насквозь одежду, заметив мимоходом, что хоть и тоща девка, но сложена хорошо, и тело сильное. Растер снегом, завернул в зипун и привез в усадьбу. Девка представилась Манькой, при манипуляциях с раздеванием и растиранием не визжала, не сопротивлялась и держалась отстраненно. Потом, завернутая в зипун, попросила отвезти ее в усадьбу. Всю дорогу молчавший Бьерн уже у самых ворот усадьбы спросил разрешения прийти назавтра справиться о ее здоровье, на что получил ответ, бесконечно его удививший.

Урманин уж полгода жил на этой земле и знал, как ограничены в свободе женщины, особенно незамужние. Но спасенная хрипловатым то ли от волнения, то ли от начинающей проявляться простуды сказала:

— Если не помру, сама приду к тебе, урманин.

Некой свободой пользовались вдовы, но эта так молода…

— Ты вдова? — спросил он у торчавшего из овчинного зипуна красного носа.

— Нет, девка я, — хрипло, с натугой просипела странная русская.

Вдаваться в подробности Бьерн не стал, без лишних слов сдал девку на руки набежавшей дворне и легким бегом отправился в обратный путь, уже на полдороге к Новой Крепости забыв, как она выглядит. А в скорости и вовсе забыл.

Каково же было его удивленье, когда на масленицу — русские широко праздновали этот день, поклоняясь старым богам и отдавая честь новому — к нему прибежал Фарлах и, подмигивая, сообщил, что его спрашивает какая-то девка.

У ворот крепости стояла она. Еще более худая, со впалыми щеками, выбившейся прядкой светлых волос из-под платка. В добротных онучах поверх валенок, с коробом, из которого пахло просто заманчиво, она стояла, смотрела кажущимися огромными из-за худобы голубыми глазищами и что-то говорила. Что именно, Бьерн не слышал, лишь смотрел, как шевелятся тонкие малиновые губы, провожая свое железное, как он раньше считал, сердце, навсегда теперь похищенное этими голубыми озерами. Суровый викинг влюбился.