Страница 5 из 30
Да, сумел Юрий Михайлович сделать завтрашнее загодя, вступив в литературу очень рано. Сумел помешать окончательному разрушению шкалы литературной ценности – и умеет сейчас отвечать на атаки всё ещё властвующих негодяев.
Освобождая от лжи и грязи литературное наше пространство, пядь за пядью, он воюет без геройства. И вообще, воюет, вроде бы – не воюя: без пафоса. Временами даже весело… Как это написано им в конце того самого, пророческого, стихотворения – про войну? «Я так скажу: фашист кичлив, но шаток – одна потеха русскому плечу…»
Александр Проханов
Как хороши, как дивны были реки!
Дорогой Юрий Михайлович. Помнишь, как мы плыли с тобой на теплоходе по чудесным русским рекам, по восхитительным весенним разливам? По сторонам зеленели леса, по берегам пели соловьи. Мы проплывали мимо восхитительных монастырей, любовались чудесными фресками. На нашем ковчеге были монахи, лётчики, философы, художники. Как нам было хорошо с тобой в этом русском братстве, на этом русском священном корабле среди единомышленников и братьев по духу.
А ещё помнишь, Юрий Михайлович, то кромешное время, когда меня, грешного, травили собаками, гнали по всем закоулкам, по всем углам, не пускали меня никуда, клеймили, называли фашистом, я был исчадием ада, мною либералы и демократы пугали детей, я был прокажённый, а ты, ведя программу на телевидении, пригласил меня в свою передачу. И как я был восхищён этим поступком! Как я увидел в тебе единомышленника и брата, человека бесстрашного, человека русской воли и русской красоты.
Помню, Юрий Михайлович, когда достопочтенная «Литературная газета» вручала мне премию Дельвига, удостоив меня «Золотого Дельвига», я сидел взволнованный, ожидая награждения, и смотрел на тебя. А ты хлопотал, вскакивал, убегал за кулисы, возвращался. И с каждым твоим возвращением ты всё молодел, глаза твои наполнялись мальчишеским восхитительным светом. И когда награждение состоялось, как мне дорого было чокнуться с тобой и принять от тебя поздравления.
Ты возглавил «Литературную газету», которая была для меня не просто газетой. Советская «Литературная газета» была для меня школой. Она посылала меня во все горячие точки, начиная от Даманского и кончая Афганистаном. Она учила меня социальному взгляду, социально-политической военной журналистике. Она учила меня представлениям, связанным с ответственностью художника и писателя, трогающего самые острые, больные и грозные темы Родины. И когда произошло непредсказумое, когда стал рушиться Советский Союз, «Литературная газета» из высоколобой, пускай свободомыслящей и либеральной, но всё равно абсолютно достойной и во многом центристской газеты превратилась в гнездовье радикальных либералов. Оттуда ушли все приличные люди, и там образовался клубок змей, который травил в том числе и меня, опытного сотрудника газеты, принадлежащего к этому цеху. Как страшно мне было видеть это массовое предательство, вероломство, падение и разрушение этого исторического печатного органа. И когда ты пришёл туда, я наблюдал за тобой, как трудно было тебе оказаться в этом ядовитом скопище, среди этих каракатиц, которые выпускали на тебя тучи чернильного смрада. Но ты своими усилиями, своим тактом, своей мудростью, своим умением обращаться с людьми выправил этот накренившийся на борт ковчег русской журналистики, придал ему устойчивое положение, сбалансировал духовные и политические силы, которые пребывали в этом ковчеге. И теперь он плывёт ровно, целеустремлённо и истинно по намеченному тобой маршруту.
Когда я смотрю на сегодняшнюю «Литературную газету», перелистываю большие, знакомые мне даже по запаху её листы, смотрю на профиль Пушкина и на профиль Горького, который ты вернул на страницы газеты, я думаю, что у этого корабля есть прекрасная статуя. И как ни странно, эта статуя каким-то загадочным образом повторяет твои черты и в фас, и в профиль. Я думаю: Боже мой, неужели тот художник, который своим резцом создал эту статую, так хорошо знал и любил тебя? Дай Бог тебе дальнейшего счастливого плавания.
Владимир Личутин
«…И замыслил он побег»
Я и Юрий Поляков разных «отраслей» (возрастов). Я уже закончил школу, он – детский сад. Я – с берегов Белого моря, из студёных земель; он – из московских подворотен; я, безотцовщина, мыкался в поисках доли, как и миллионы сверстников, и случайно не пропал в траве забвения; он – шёл ступью московского школяра, пусть и на скудной выти, но без перебоев; учёба учёбой, но обед по расписанию. Я ошибался, жил по наитию, не представляя своей тропы в будущее, по которой можно было не свалиться в яму; он – видел перед собою сияющее советское солнце, а комсомольские заветы были ему державою…
Пропадая в писательском кабачке и невольно присматриваясь к писательской публике, я порою обращал взгляд на кудрявого вальяжного парубка с чистым русским лицом; не хватало лишь бумажного цветка в петлице и тальянки через плечо: «Эх, дайте в руки мне гармонь, золотые планки», – и все девки у ног. И кто-то однажды объяснил, что это Юрий Поляков, поэт, автор нашумевшей повести «Сто дней до приказа». Внешностью он походил на юмориста Евдокимова с Алтая, в те поры бойкого, окучивающего «Смехопанораму» артиста, словно бы сам Василий Тёркин, весельчак и гармонист, располневший после окопов, вылез на московские подмостки тешить городскую публику. Похожесть Полякова с Евдокимовым была настолько поразительна, что я долго полагал их за братовьёв с деревенского порядка. Думал: надо же так угораздить, ну прямо вылитые. Конечно, «брательники» отличались от Василия Шукшина, острого на язык русачка в кирзачах, сухощёкого от призатаённой внутренней хвори, с печальным прощупывающим взглядом, которому так личила деревенская фуфайка и рубаха с опояской. Простонародный язык, народный юмор крепко сближали алтайцев, и эта близость Евдокимова к либеральной полумещанской московской публике была несколько обидна для меня, простеца-человека, и вызывала недоумение: откуда в этом хвате, рядящемся под крестьянского ваню-дурачка, столько чувственной земной силы, и не иначе как Евдокимов играет особую роль, носит маску, чтобы при удобном случае снять грим и объявить: «Это я, Евдокимов, пришёл дать вам волю!» Но, увы, любимый народом алтаец ушёл, не задержавшись на земле, странно погиб на русской дороге, вызвав массу недомолвок и стойкое убеждение, что тут без нечистой силы не обошлось.
И хотя Поляков не деревенщина, городской выкройки литератор, с особенным столичным характерным фартом, но манера прощупывать явление, даже самое крохотное и заурядное, не только зорким взглядом, но и сердцем и душою, выискивая скрытые причины его, ставит, как может показаться странным, в один причудливый ряд Полякова с Шукшиным и Евдокимовым. Они умудрялись сыскать в простеце-человеке ту изюминку, то любопытное редкое качество, что из заурядной личности, кургузой и невзрачной внешне, вылепливает образ, выпирающий из серой житейской среды, чем и вызывает невольное любопытство читателя (тут не место делать сравнительный разбор произведений).
…Страна катилась под откос, Горбачёв, Лигачёв и Яковлев с приближёнными референтами и цековскими чиновниками, с полковничьей прислугою из Комитета и с комсомольскими развращёнными щелкопёрами усердно спихивали государство в перетряску и хаос; но не только чужебесы помогали разгрому Союза, но и русские литераторы, не догадываясь о том, невольно включились своими произведениями в эту рассорицу. Мстительные внуки троцкистов по работам Ленина изучили теорию революций, и в помощь им пошло всё, что действует на умы и сердца, доводит до психоза и беспамятства. Как стенобитные орудия, пошли в дело «Окаянные дни» Бунина, «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, «Кануны» Белова, «Печальный детектив» и «Людочка» Астафьева, «Пожар», «Живи и помни» и «Прощание с Матёрой» Распутина, «Белые одежды» Дудинцева, Гранин и Рыбаков, Приставкин со своей злоумышленной «Тучкой золотой…» и Трифонов с жильцами из серого дома на набережной. Всякое сердитое слово было в строку, а разрушительным пафосом заполнилась почти вся пресса, журналисты старались, смолов доброе зерно, накормить народ мякиною и высевками: чёрное выдавалось за белое, ложь за правду, предательство и измена за честь и стойкость, фарисейство за искренность. Прочитывались произведения под особым нигилистическим, русофобским мелкоскопом, чтобы любого крохотного червочку превратить в змия-дракона огнедышащего, а талантливую русскую работу, приправленную невольной печалью, – в ядовитое блюдо. Чтобы, прочитав, отравились и выблевали даже остатки почтения и любви к Родине. В конце восьмидесятых в пропаганду революции шло всё, где можно было вычитать хоть малейший изъян в праведности советской власти.