Страница 4 из 5
Старшенькие Ваня, а за ним, в 1850 году, и Лев поступили в Училище правоведения в Северной Пальмире, по которой неизлечимо тосковали их родители, как тоскуют люди по молодости. Но в Училище Лев проучился недолго. Зимой 1851 года пришла весть от доктора, что у Льва началось воспаление тазобедренного сустава – коксит, и надо срочно забирать его из Петербурга. Климат при воспалении костей там опасен. Как видно, не только А. С. Пушкин имел все основания сказать: «Но вреден Север для меня».
Дядя Дмитрий Иванович, обрядившись в медвежью шубу, безотлагательно отправился на перекладных за больным племянником.
Костыли мальчик скоро оставит в Панасовке насовсем, но хромота не оставит его до конца дней. Панасовка – не Петербург – станет для него алма матер. Сюда был приглашен учителем студент-медик по фамилии Ходунов, так как Лев по состоянию здоровья больше не мог учиться в Петербурге. Ходунов проникся к одаренному мальчику и стал вкладывать в занятия с ним не только знания, но и душу. Он мог часами слушать, как тот вдохновенно читал ему «Вечера на хуторе близ Диканьки». Водил в походы по окрестным местам, жег с ним костры на Осколе, пояснял, где какая трава, в чем ее свойства, где какая птица или зверь водятся. Но ученик был рассеян, казалось, его более занимала топография края, чем биология. И он вообще очень сильно разбрасывался: то хватался за рисование, то за анатомию, то за какой-нибудь иностранный язык, то вдруг его поглощала математика. Другое дело, его младший брат восьмилетний Илюша. Он выучил назубок все, что касалось панасовской флоры и фауны, а когда родители брали его с собой в достославный город Харьков, на все карманные деньги накупал книг по естественным наукам. Лева же естествознанию предпочитал упоительные повести Николая Гоголя: тем паче, до Диканьки, бишь, Яресек, где родился загадочный сочинитель, от Панасовки рукой подать! А ходуновские уроки будущему гарибальдийцу, выходит, пошли не на пользу, а на шалость. Изучив дороги, он бежал в Валахию. Да задержали его, как шведа,– под Полтавой и привезли на телеге в Купянск…
Колеса скрипели, будто их не смазывали три года. Лев застонал, и сквозь тяжелый сон до его слуха донеслись стоны и крики. Он открыл глаза и увидел в прорехе на крыше незнакомого фургона безоблачное синее небо. «А где же маменька? – не понял. – Да и откуда в Панасовке запах пороха?» Он повернул голову и увидел возле себя солдата, сидевшего с опущенной головой, залитой кровью, и сложенными на голой груди руками, на которых были оборваны ногти. «Италия, – дошло, – Вольтурно, «Тысяча» Гарибальди», – и образ Панасовки со всеми ее обитателями растаял в воздухе.
Глава III
Вкус славы
«Я знал, что постоянная близость смерти,
вид убитых, раненых, умирающих, повешенных
и расстрелянных,… труп своей лошади и эти
звуковые впечатления – набат, разрывы снарядов,
свист пуль, отчаянные, неизвестно чьи крики,
– все это никогда не приходит безнаказанно.
Я знал, что безмолвное, почти бессознательное
воспоминание о войне преследует большинство
людей, которые прошли через нее, и в них есть
что-то сломанное раз и навсегда.»
(Г. Газданов)
Первое, что достигло сознания Льва, была тихая речь с отчаянным тосканским акцентом:
– Раненых в лазарете у станции перебили, гады, всех до последнего.
– Правда, гады! Нелюди! – прерывал ее чей-то громкий шепот. – Одно слово – бурбонцы!
– Хозяйке дома проломили голову, и врач исчез, как в воду канул.
Фургон подпрыгнул на выбоине и раненый от удара головой о днище забылся. Очнулся от резкой боли в боку: два человека грубо перетаскивали его на носилки.
– О, santo diavolone*7,– раздался выкрик почти у изголовья пострадавшего. – Неужели эта отбивная котлета – мой дражайший друг? Узнаю его кривую турецкую саблю! А ведь совсем недавно он нарисовал мой портрет и подарил мне на память, а я своей сеньоре! Осторожней, кладите его на диван! Вот так! Да полегче, это же не мешок с сухофруктами!
Вся эта тирада принадлежала сицилийскому капитану Чезаре Паини. Он прежде был знаком с раненым и сиживал с ним в кофейне за стаканчиком доброго чентоербе8. Капитан поспешил за доктором и фельдшером, чтобы те пришли осмотреть его приятеля.
– Пустяки, ранение от гранаты, – заключил доктор. – Вы еще на его свадьбе попляшете, – достал из коробки пузырек и влил его содержимое в рот раненого. Тот содрогнулся в конвульсии. – Что ж, стаканчик марсалы привел бы его в чувство, – таков был предписанный доктором курс лечения.
Чезаре Паини разбился в лепешку, а раздобыл этот благословенный стакан. Действие напитка оказалось чудотворным: раненый пришел в чувство, его даже попытались поставить на ноги, но он свалился, как пустой мешок. Доктор велел вынести беднягу на свежий воздух.
– Тут будет лучше. А чем закончилось сражение? – задавал он по ходу вопросы. – Куда поскакал Гарибальди? – но раненый только мычал что-то бессвязное в ответ.
Лежа на воздухе, в тени раскидистого дерева, Лев Мечников постепенно приходил в себя. Фургоны все подвозили и подвозили раненых. Говорили, что французы вешали пленных на деревья и поджаривали живьем. Одному берсальеру выкололи глаза и заставили бежать к своим, стреляя в спину.
Позже перипетии, подобные мечниковским, прошла ещё одна наша соотечественница: Елена Ган-Блаватская. В 1867 г. она очутилась в Италии среди повстанцев Гарибальди. Полковник Олькотт, ее постоянный спутник во всех зарубежных поездках, писал:"Она сражалась вместе с Гарибальди в Ментане, в кровавом бою. Как доказательство она мне показала перелом левой руки в двух местах от ударов сабли и попросила прощупать в своем правом плече пулю от мушкета и еще другую пулю в ноге. Также показала мне рубец у самого сердца от раны, нанесенной стилетом… Мне иногда кажется, что никто из нас, ее коллег, вообще не знал действительную Елену Блаватскую, кажется, что мы имели дело только с искусно оживленным телом, настоящая ее душа была убита в битве под Ментаной, когда она получила эти пять ран и ее как умершую извлекли из канавы". Под Менатной Блаватская прошла крещение, открывшее её третий глаз. Для Мечникова Ментаной был Вольтурно.
С новоприбывшей партией искалеченных Льва Мечникова отправили в госпиталь в Казерте. Но на следующий день к городу подходили бурбонцы, и все, кто мог, приготовился защищаться. Лев Мечников с трудом сполз с кровати и сделал шаг, опираясь на стены и шкафы – иначе на ногах было не удержаться. Ему зарядили пистолет: на худой конец, лучше пустить себе пулю в лоб, чем быть заживо поджаренным. В другую руку вложили тяжелую саблю. “Вот оно – Мечников и меч”,– усмехнулся Лев, попытался поднять ее и не смог.
Из-под Казерты и от Маддалони едва волочились гарибальдийские стрелки. Сам диктатор обеих Сицилий был ранен, но вражеская атака была отбита.
На следующее утро началось новое наступление неприятеля. Поднялась суматоха и страшная паника. Измотанные солдаты неровными рядами двигались на линию сражения. Часть раненых из госпиталя на какой-то немыслимой бричке повезли на станцию для отправки в Неаполь. С ними трясся по мостовым Казерты и панасовский искатель приключений. Видок у него был достойный шерамыги (cher ami) под Смоленском: на голову поверх бинтов навьючен капюшон, на правую ногу надет старый башмак: сапог не налазил, а вместо рубахи, которой попросту не было, наброшена белая накидка. Хромоты его сейчас никто не замечал: все вокруг были хромы и изувечены, и впервые за последние семь лет после болезни кокситом, Лев чувствовал себя нормальным, как все.
Пока раненые ждали поезда, их обступили шумною толпой аборигены, допытываясь, что там и как на передовой. Кто-то указал на Мечникова:
7
О, святой дьяволище (ит.)
8
Настойка на ста травах.