Страница 6 из 25
Как и я, Вудрофф был начинающим писателем. Он сподвиг меня отнести стихи в редакцию журнала нашего колледжа, и их почти сразу же опубликовали. Теперь у меня было что показать издателям. А вот в Джорджтауне, когда я пришла в университетскую газету с предложением писать для них статьи, парень-редактор спросил меня: «Может, вам лучше научиться печь печенье?» Я умела печь печенье, но – вот разница – в Бронксе никому даже в голову не пришло так ответить. Мне казалось, что меня приняли как писателя, как поэта, как настоящую творческую личность.
Несмотря на плотное общение с алкоголем, я умудрилась закончить оба семестра в Фордхэме на «отлично». Заимев в рукаве такой козырь, я вновь вернулась в Джорджтаун. Интересно, что они скажут мне теперь насчет английской литературы, к которой я так стремилась?
– Вообще-то это противоречит моим принципам, – заявил декан-иезуит, но все-таки неохотно сдался и принял меня обратно. А я, неблагодарная девчонка и прирожденная возмутительница спокойствия, отплатила ему за доброту тем, что немедленно основала феминистское сообщество, которое быстренько понизило градус сексизма в рядах иезуитов.
Если я скажу, что моя репутация от этого пострадала, – это будет еще очень мягкое выражение.
– Ты была героиней эротических снов всей общаги, – спустя лет двадцать после выпуска сказал мне один из друзей. Узнай я об этом тогда – сильно бы обиделась.
– Я вообще-то косила под Лилиан Хеллман, – возмутилась я.
– Ну, это вряд ли. Ты была слишком симпатичной. Тогда уж, скорее, Лиллиан Гиш.
Говорят, то, о чем мы не знаем, не может нам навредить. В годы учебы в колледже мои представления о самой себе укладывались в образ бесстрашной интеллектуалки, а не роковой красотки.
– Ты могла бы стать прекрасным богословом, не будь ты девушкой, – печально заявил как-то мне один из наших иезуитов.
Потом меня ждало еще одно оскорбление: меня выдвинули на роль королевы бала колледжа. Это уже ни в какие ворота не лезло – и никак не подпадало под образ, который я себе придумала. Лилиан Хеллман не была и не могла быть очаровашкой! Я вычеркнула свое имя из списка претенденток.
Мне хотелось быть писательницей. Я мечтала о насыщенной литературной жизни. Вернувшись домой в Либертивилль – на одно лето, но какое же это было беспросветное лето! – я спасалась от сумасшествия тем, что вечерами сочиняла длиннющие письма и отсылала их на восток, Нику Кариелло, самому умному студенту на моем курсе. Каждый день, страница за страницей, я записывала свои впечатления и наблюдения. Интересно, что сам Ник думал о моих пространных посланиях? («О, они мне очень нравились», – все, чего удалось от него добиться.) Как и Джон Кейн когда-то, Ник оказался для меня музой, вдохновением, и результатом этого были слова – самые разные, всевозможные слова и фразы.
Не помню толком, когда именно решила непременно стать писателем. Думаю, что как такового решения я и не принимала – просто сделала это. Каждый день писала Нику – пока в один прекрасный момент не поняла, что каждый день пишу. Точка. Впахивая без сна и отдыха, по выражению моей мамы, я читала, дни и ночи напролет, – и столько же писала. Меня поощряли великолепные профессоры, знатоки своего дела Роджер Слейки и Роланд Флинт, и благодаря им я стала серьезно относиться к писательскому мастерству. В университетской библиотеке, обложившись гигантскими стопками книг, я изучала Теодора Рётке и Джеймса Райта – поэтов с непростыми судьбами и гениальнейшим даром. Теодору Рётке была посвящена моя дипломная работа. Вдохновляясь его творчеством, я писала собственные стихи и первые «сырые» рассказы. Получалось мрачно и, я надеялась, достаточно оригинально. Моей целью был, конечно, The New Yorker, но я прыгала от счастья и когда опубликовалась в The Yale Literary Magazine, где Джон Кейн теперь работал редактором. В самом Джорджтауне места моему творчеству так и не нашлось.
В выпускной год на меня посыпались неприятности – как интеллектуального, так и социального плана.
Началось все с некого парня по имени Боб О’Лири. Это был молодой писатель, как и я, ирландец с угольно-черными волосами и обжигающим чувством юмора. Ему были рады в любой компании, его статьи высоко ценили и в газете нашего колледжа The Hoya, и в редакции студенческого ежегодника. А еще – что только добавляло Бобу привлекательности – он любил выпивку, и я обожала пить в его компании, не говоря уже обо всем прочем. Сексапильный, как молодой Мел Гибсон, этот парень казался мне неотразимым. Я ему – тоже, но только под воздействием алкоголя. Трезвым Боб предпочитал мне благовоспитанную блондинку с мягким характером, которую звали Линн Бёрк. Она была полной противоположностью мне. Получившийся треугольник стал официальной причиной моих невыносимых страданий.
Алкоголь – супрессор, он подавляет ощущения, а я, конечно, надиралась так, что под подобным напором не выжили бы даже самые сильные, самые бодрые из чувств. Я то пила, то страдала от похмелья, а в это время обычная, нормальная жизнь проходила мимо. Главная проблема, которую я решала, – исключительно выпивка. Все остальное, каким бы важным это ни было, уходило на второй план. Например, я отказалась участвовать в марше к Белому дому, чтобы выступить против войны, – хотя мне активно не нравились наши военные действия. (Вообще, моя антивоенная деятельность сводится к одной-единственной политической карикатуре, так и не опубликованной.) Не замечала я и того, что моих соседок по квартире связывают лесбийские отношения, – и узнала об этом только тогда, когда одна из них напала на меня из-за занавески душа и вцепилась в горло, обвиняя, что я пытаюсь соблазнить ее подругу.
– Я понятия не имею, о чем ты! – хрипела я, хватая ртом воздух. Мне удалось отбиться, но расцарапанное горло и ощущение грозящей отовсюду опасности еще долго напоминали о произошедшем. То, что меня едва не задушили, потрясло до потери пульса. Я сразу же стала бороться с этим потрясением. Выехала из квартиры, нашла себе новое одинокое обиталище. В нем не было скачущих по столу белок, которые могли бы составить мне компанию. Из окна не доносился запах свежего хлеба. Я каждый день напивалась вдрызг в гордом одиночестве, прогуливала занятия и ежевечерне хмуро размышляла над своими проблемами в каком-нибудь баре. Друзья, занятые подготовкой к экзаменам, не замечали моего состояния. К тому же они привыкли, что я вечно пропадаю в Бронксе. И я совсем «пропадала».
Совершенно невыносимо стало, когда Боб О’Лири решил пригласить на выпускной не меня, а моего заклятого врага, Линн. (Позже они поженились.) Единственным подходящим ответом на это я посчитала ви́ски и опасную бритву. Всю ночь я пила и к утру раскроила себе лезвием правое запястье. А потом в истерике бросилась на улицу.
Меня трясло, я рыдала – не только из-за того, что со мной сделали, но и из-за того, что сделала с собой сама. Ища хоть кого-то, кто может мне помочь, я побежала к соседям – Тому Горану и Нику Кариелло. Горан перевязал мне рану и заставил пойти обратно домой. Вместо этого я позвонила старшей сестре, Конни, и спросила, можно ли мне приехать и побыть какое-то время у нее. При мысли, что придется рассказать родителям о том, что я сделала, мне становилось жутко и стыдно. К тому же мои родители сами были не очень сильными духом людьми, я не могла заставлять их волноваться из-за меня.
К сестре я приехала с перевязанным запястьем. Мой поступок любой психиатр счел бы если не попыткой суицида, то суицидальным жестом точно. Конни настояла, чтобы я открылась хотя бы отцу, и я подчинилась, пусть и неохотно.
– Пап, я порезала себе запястье.
Когда прозвучали эти слова, мы с отцом обедали в эксклюзивном ресторане на тридцать третьем этаже чикагского небоскреба. Я уже заказала себе бараньи отбивные, а отец все размышлял над услышанным. Наконец он спросил:
– Хочешь, оплачу тебе психотерапевта?
Я приняла его предложение и вернулась домой в Чикаго. В это время как раз произошла трагедия в Кенте, и в Джорджтауне предпочли закрыть университет – сразу после выпускных, на которые я не попала. Бывшая одноклассница предложила мне пожить вместе с ней в коммуне на Магнолия-авеню, я с благодарностью согласилась и добросовестно стала посещать психотерапевта. Связи между «суицидальным жестом» и выпивкой я не осознавала – как, впрочем, и врач. Он отчего-то решил сосредоточиться на моих грандиозных карьерных устремлениях.