Страница 25 из 26
В последний день Масленицы Анна Петровна, давно уже наблюдавшая «миланколию» мужа, вошла в кабинет его с лучезарной улыбкой (будто ничего худого и не было) и пропела:
– Утро доброе, батюшка Борис Петрович!
Она стояла на пороге во всей своей красе, высокая, статная, полногрудая, темные волосы падали на плечи, большие карие глаза – будто две вишни. Особенно хорошо в ней было сочетание детской улыбки с трезвым, ясным умом. Граф хотел ответить, но она, подойдя ближе, опустила ему на колени что-то мягкое, пушистое.
– Вот! Жаловались ваша милость, что мыши скребутся, теперь не станут…
То был кот, черный, с дымчатым оттенком, белыми лапами и грудкой, и усы в стороны – хорош! Граф остался доволен, а графиня, склонившись, погладила кота и принялась уговаривать мужа ехать нынче на гулянье.
– Детей надобно побаловать, а?..
Взгляд ее упал на его руку: на ней не было кольца.
– Где же кольцо, милостивец мой? Отчего не носишь?
Кольцо, а вернее, перстень тот с камнем смарагдом подарен был царем на их помолвку, и граф не снимал его, верил в чудодейственную силу перстня, но пальцы стали распухать, с указательного он передвинул его на безымянный, потом на мизинец, а теперь и совсем снял.
– Жмет… царский подарок, – пошутил Борис Петрович. Сунул руку под подушку и вынул перстень, протянув жене: – Спрячь.
…После завтрака семейство (две дочери Анны Петровны, Львовны, и четверо маленьких Борисовичей) отправилось в домовую церковь, а потом на гулянье. Хозяин выбрал лучших коней, расписные санки, хозяйка надела Петруше боярский кафтанчик, Сереже – лисий треушок, девчонкам шубейки бархатные и всем – белые валеночки с красными узорами.
Солнце все так же ярко сияло. Заглянуло оно и сквозь венецианские стекла во дворец государя. Лучи коснулись Петра, но ничуть его не обрадовали. Царь выслушивал донесения о розысках и доклады коменданта Москвы Измайлова.
– Все ли ладно на улицах? В церквах, монастырях? Какие слухи в городе?
Комендант отвечал, что идут великие торги, блинами завален весь город; балаганы, гудошники, медведи ручные, ряженые – все как полагается. «Шереметева семейство встретил, отправились на гулянье», – неосторожно добавил Измайлов, и это задело Петра – не является к нему граф, ссылается на хворобу, однако для гулянья здоров старый хитрец.
Коснулось солнце и Преображенского дома, где обитал царевич и где сидели привезенные арестанты…
Только народу, заполнившему московские улицы, веселившемуся и объедавшемуся, ни к чему были царские дела-заботы. Он жил своей жизнью – ведь Масленица! Кровь играла, поднималась из самых глубин, целый год ждали тех дней. Провожали зиму, веселясь, а весну встречали с какой-то отчаянностью: «Хоть на час, да вскачь!» Одна жизнь кончилась, другая начинается. Обжорство – грех? Да ведь Масленица! Разгул есть грех? Да ведь Масленица! Блуд есть грех? Однако самые лучшие детки тут и случаются!
Шереметевское семейство побывало в Замоскворечье, на Воробьевых горах, накупили пряников, игрушек (за целый баул отец отдал три рубля). Всюду зазывали их откушать блинков («мои-то печены с молитвою»). Уже стало тяжко, но как откажешь? «Блин – не клин, живот не расколет!..»
Купили лубочную картинку, и смешливая Наталья водила пальцем по буквам, которых еще не ведала, и хохотала: «Аз, буки, веди, ехали медведи!..»
Медведей тоже поглядели: и медведя-гадателя (он вытаскивал предсказания), и медведя, танцующего под балалайку, и даже опьяневшего вместе с хозяином.
Борис Петрович доволен был, даже счастлив, позабыл все огорчения, когда возвращались они на Воздвиженку.
В переулке, как и велено, стояли столы, накрытые по-масленичному. Чего только тут не было! Горы пирогов, горки блинов – гречишники, черепенники, гурьевские, хлыновские, селедка, грибочки, рыбка, икорка, а для любителей – именное шереметевское блюдо – взбитые замороженные сливки!.. Десятки, если не сотни, людей толпились возле шереметевского подворья – странники, богомольцы, солдаты, посадские люди, нищие… Борис Петрович направился уже было в дом, но вдруг послышалось такое пение, что он невольно остановился и прислушался.
Запевалой оказался мужик в сером армяке, в меховой шапке с красным околышем, какие носили стрельцы. Черная борода с проседью окаймляла лицо, и сверкали синие, яркие глаза. Однако что за нос у него?.. Короткий, срезанный, без ноздрей будто. А голос – настоящая орясина[6]! Он пел о разбойнике, который много «шутил» на своем веку, а потом постучал в монастырь, чтобы покаяться в прегрешениях… Певец умолк, все увидели боярина и стали истово кланяться, приговаривая:
– Спаси Бог нашего боярина, дорогого Бориса Петровича!.. Спаси тебя Бог, батюшка наш! И деток, и супругу твою сохрани.
Шереметев повернулся к чернобородому мужику:
– Больно ладно поешь, братец! А ну еще!..
Тот блеснул синевой глаз и стал кружиться и притопывать:
Следом за ним пустились в пляс и другие, и скоро уже весь двор ходил ходуном. Веселая песня отскакивала от стен, от забора высокого, ударялась о крыши, вырывалась за ворота. Да и сам хозяин, и супруга его, и детки – все притопывали и кружились. Лишь денщик Афоня с недовольным видом стоял в стороне и мрачно глядел на чернобородого.
Когда же кончилась песня-пляска, мужик, встретившись с глазами Афанасия, вдруг бухнулся в ноги Шереметеву и взмолился:
– Прости меня, ваша милость! Нынче прощеный день! Больно виноват я перед тобой, прости!
– В чем? – построжал граф, но тут же подобрел. – Виноват – так покайся.
– Каюсь!
– Ну буде… прощаю! Заходи в дом – гостем будешь.
– В боярский дом ворота широки, да из него узки, – отвечал тот, поглядывая на Афоню.
– Заходи, споешь еще.
– Разве что спеть… Есть у меня песня одна особенная.
Они миновали сени, вошли в гостиную, граф расположился на диване, и – ох как запел и что запел тот пришлый человек! Каким широким неторопливым манером выводил он песню-рассказ!
Шереметев приосанился, на лице его отразилось волнение – мужик пел про Свейскую войну!
Анна Петровна, окруженная детьми, не сводила глаз с мужа. Он вытирал слезы, не стесняясь и гадая: кто сочинил ту песню, какая добрая душа? Тот, что поет, сказал, что слыхал ее под Ливнами… Экая радость старому вояке! Растроганный граф поднялся, чтобы облобызать чернобородого, но тут просунул голову Афоня:
– Вели арестовать этого злодея! Это он! Знаю я, был он там, под Торжком! Разбойник!
Шереметев оттолкнул слугу: молчи, не может того быть! Граф так славно перенесся в былые годы и не желал слушать Афоню: какие были дни!.. А может, это тот, которому приказано вырвать ноздри в Мариенбурге? Нет, не хочет про то помнить граф, люба ему песня, и всё!.. «Запалила Шереметева пехота…» Укладываясь в постель той ночью, Борис Петрович чувствовал, как гудят от усталости колени, как затяжелело сердце, будто камень сунули за пазуху, однако тихая улыбка не сходила с лица… Мелькнула было мысль о государыне, но рядом пристроился котище – длинные усищи, замурлыкал, глаза блеснули, как два смарагда… И снова зазвучал голос былинника, и – ни шороха, ни писка мышиного, ни тараканов… Сладкий сон, впервые за долгие недели, овладел боярином…
6
Здесь: низкий и грубый голос.