Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 26

На тридцать лет была моложе Анна, у нее две дочери, «Львовны». Однако – слава царю и Богу! – полюбился граф Анне Петровне. То ли своей моложавостью, силой, то ли известностью, и пришло к нему нежданное счастье, вторая молодость. Супруга почитала его, с гордостью говорила, что муж ее – самый важный человек в стране, что солдаты его любят, а народ обожает, что, где бы ни был, всюду он великолепен и наслаждается здоровою старостью своей и почестями, а благородство его, воспитанность и любезность всем известны.

Однако то была лишь одна сторона дела, а другая открылась позднее: в отношении царя к Анне стало проскальзывать что-то резкое, грубоватое. Злые светские языки донесли графу, что была в молодости Анна Петровна в веселой компании царя, что, хотя и приходится ему тетушкой, вел себя с нею он отнюдь не как племянник. Хуже всего, что, когда родился первенец, Петр намекнул в письме Борису Петровичу: от тебя ли тот ребенок? Вновь оскорбление нанес государь, и опять оправдывался и терпел обиду фельдмаршал… Анна же стала избегать царских приемов, встреч с государем, а когда заходила о нем речь, поджимала губы и выходила из комнаты…

Да, нерасторжимыми оказались связи царя и фельдмаршала даже «в женском деле». Одно дело – Анна Петровна, иное – сама государыня Екатерина, бывшая Марта Скавронская. Ведь это он, фельдмаршал, взял ее в плен в Мариенбурге, у пастора Глюка, и стала она жить у фельдмаршала – гадали все, в какой роли? – только Шереметев о том никому не докладывал.

Меншиков разными посулами выманил ее, а потом подарил Петру. Царь приглянулся ей, и стала она его полюбовницей, а потом супругой надежной и возымела на государя влияние.

Петр, Шереметев, Меншиков, Екатерина – все тайными узами связаны, хотя никогда о том не говорили, но помнили! Впрочем, царь более доверия проявлял к «мин херцу» – сердечному другу, Меншикову, чем к Шереметеву. Чем уж он заслужил его расположение? Остер умом и языком, сообразителен, однако… Ох, Александр Данилыч, много с тобой пройдено дорог, да только все в колдобинах. Не ведаешь еще ты тяжести власти, богатства. Не знаешь, что кто скоро на гору взбирается – тому высоко падать. Не ведаешь того, что только через кровь, через предков передается независимость от богатства, а власть денег коварна. Остережешься ли, безродный? Остановишься ли в излишествах, не занесешься? Как бы не кончил худо… Не рабом, а господином надобно быть у золота.

ИЗ АРХИВА С. Д. ШЕРЕМЕТЕВА

«…Во все время продолжительной службы чередовались отношения Петра к Шереметеву. Постепенно Борис Петрович перестал быть угоден Петру. Во-первых, года его уже были большие, и он не мог быть прежним неутомимым деятелем, всю жизнь не знающим покоя. Кроме того, он не мог за ним последовать в позднейших его уклонениях, как бы ни сочувствовал его первоначальным преобразованиям. Ведь на фельдмаршала много наговорено, но имя его было народно, и таковым оно осталось и для будущих поколений…»

Лютовали морозы зимой 1718 года без перерыва. Воздвиженский дом топили по три раза на день: и русские печи, и голландские, и новинку заморскую – камин. Дело царевича Алексея все крутилось и раскручивалось, а Борис Петрович пребывал в великой грусти. В памяти всплыла та ночь перед Полтавой, когда Алексей прибыл с новгородским полком. Лежал, весь красный, в ознобе… Тут же приехал царь и сидел возле больного. Чтоб развлечь сына, вытачивал из деревяшки табакерку, а к утру, вручив ее, умчался к войскам…

Возле камина братья Шереметевы вели негромкую беседу. Дрожь охватывала Бориса Петровича, но не от холода, а от душевного напряжения. Еще бы! Что ни день, то известие – одно другого тревожнее.

3 февраля в царских палатах, а потом и в Успенском соборе состоялось отречение царевича Алексея.

4 февраля он отвечал на вопросные пункты государя.

5 февраля начались розыски: царевичев, кикинский, суздальский.

6 февраля Меншикову послан срочный указ взять под караул Ивана Афанасьева, человека царевича. Еще не получив ответа от Меншикова, Петр послал курьера с донесением, чтобы заподозренных прислали немедля в Москву, но не били кнутом, «дабы дорогою не занемогли».

В середине февраля «взяты на караул» генерал Долгорукий, Иван Нарышкин, брат и сестра бывшей царицы Евдокии Лопухиной, а также иные люди, жившие рядом с ней в Суздале. Скорняков-Писарев доносил из Суздаля, что царица Евдокия не носила монашеской одежды, входила в сговор с людьми недуховного звания, к тому же «жила блудно» с офицером Глебовым.

Но более всего гневен был царь Петр на Кикина – тот пытался бежать, его поймали и искали теперь пособников побега. В одном из показаний царевича упоминался киевский митрополит Кроковский, и Петр велел послать в Киев своих людей. Весть эта весьма взволновала Шереметева-старшего, ибо Иоанн Кроковский знаем был ему еще с молодых лет…

И опять ночами ворочался с боку на бок Борис Петрович, прислушивался к звукам ночи. Шорохи, писк, шуршание… Бросил кто на пол сухарь, что ли? Мыши грызут его, перекатывают? Или в короб забрались?.. А может, это мысли его грызут?..

Поутру явился Апраксин. Шереметев обрадовался – с годами Федор Матвеевич стал добродушным, любил побеседовать, вкусно поесть, к тому же обладал способностью видеть все в лучшем свете. С порога уже радостно сообщил:





– Слава Богу, царевич покаялся, а государь за чистосердечие обещался простить. Теперь уладится дело!

Борис Петрович с сомнением покачал головой. Спросил:

– Не вызывал ли тебя государь?

– Был я у него, как не быть? Разговаривали. А ты, Борис Петрович, отчего не являешься пред царски очи?

– Не был зван, – развел руками хозяин и со значением взглянул на жену.

Анна Петровна от души потчевала гостя, но взгляд мужа поняла и поспешила перевести разговор на другую тему. Стала вспоминать Головкина. Наделенная актерскими способностями, взяла четки и, изобразив важную мину, уморительно показала, как Гаврила Иванович, хитро поглядывая в сторону и перебирая четки, цедит непонятные междометия, уходя от прямого разговора. «Ни в дудочки, ни в сопелочки». Засмеялась она и отложила четки.

– Оттого что не говорят, думать не перестали… – заметил Борис Петрович. – Ведь и мы с тобой, Федор Матвеевич, не раз говаривали про Русь, мол, она не как иные страны, «на особинку»…

– Ну, мы-то с тобой мыслили, что оставить надобно русские обычаи, а порядки за границей лучше наших, их-то и взять… Да только торопиться не след.

– В том-то и дело, что не след, а жизнь царская – не Божья, она коротка, вот он и торопится. Помнишь, сказывал ты, что государь даже тебе, верному слуге, не доверяет: мол, помру я – и всё назад повернете… Что делать? – вздохнул Шереметев. – Россия – земля медленная. Все мы за Петровы реформы, пусть Европа до самого Урала простирается, однако…

Апраксин твердил свое:

– Отрекся царевич, теперь царь даст ему свободу, поселится он в деревне со своей девкой Ефросиньей – и пойдет все как надо. В Ефросинье той, говорят, он души не чает.

– Кабы деток своих Алексей так любил, как ее… – вздохнул Шереметев. – А детки у него сироты…

Зашел, конечно, разговор и о Кикине, с которым оба состояли в дружбе, вели переписку и не скрывали сочувствия к участи его. Боялись, что государь заставит их подписывать приговор Кикину, а сей тяжкий грех ой как не хотелось брать на себя ни Апраксину, ни Шереметеву.

– Петр может ногу, пораженную гангреной, своей рукой отрезать… Так же может и с человеком…

Прощаясь, гость и хозяин обнялись. Они верили друг другу, знали, что оба терпеливы без горячности, деятельны без жадности, спокойны без равнодушия…

На последние дни февраля в тот год пришлась Масленица, и солнце всю неделю с весенней игривой силой заливало московские улицы, улочки, закоулки. С одинаковым задором заглядывало оно и в княжеские палаты и сквозь слюдяные оконца ладных маленьких домиков, поставленных где как вздумается, и не было ему дела до тревог и бурь, что разыгрывались за теми окнами.