Страница 18 из 30
Кешка уже знал: двулуньем называли период от Краснухи до Краснухи.
– Мама трудно её рожала, чуть к Хозяйке не ушла. Вот и любила больше всех. Мне, помню, обидно было, что Фальку она при себе оставляет, а мне с Марой идти велит. И невестки, глядя на неё, своих сосунков не отдали. Многие так сделали… Знаешь, упыри с Ракры повырывали сердца у всех, кроме стариков и младенцев. Тела сильно обгорели, мы не сразу заметили…
– Зачем? – тихо спросил Кешка.
Маниська подняла на него глаза, маленькие и чёрные, как смородинки на чуть вялой уже веточке – её дар погибшей родне. В зрачках зияла космическая глубина, и глубина эта мерцала…
– Они служат богу смерти и кормят его человеческими сердцами, а взамен он даёт им жизнь вечную. Я спрашивала Мару, неужели наша Мать, Хозяйка полей и рек, хлебов и стад, Подательница жизни и смерти, и наш Отец, Хозяин лесов, Солнечный всадник, Небесный кузнец, Возжигатель огня, и девять братьев, и девять сестёр, наши духи-предки, наши деды и мати… неужели все они слабее одного злого бога с чужого острова?
– И что она сказала?
– Что боги не в ответе за тех, кто пренебрегает их советами и остережениями. И ещё: в делах людских не ищи помощи у богов.
Маниська опустила голову, прижалась лбом к столбу – грубому, занозистому, обтёсанному неумелой мальчишеской рукой. Корявая рожица богини – точка, точка, два крючочка – глупо ухмылялась над Маниськиным затылком.
– Хочешь, – спросил Кешка, помедлив, – я сделаю вам новый поминальник? Такой же красивый, как те, в роще. Даже лучше.
– А ты сумеешь? – Маниська глядела на него вполоборота, всё ещё прижимаясь к столбу, и в беспросветной тьме её глаз разгорались звёзды.
– Сумею, – ответил Кешка твёрдо.
Он сам заточит резцы так, как нужно, он растолкует Ламсе-кузнечихе, какими должны быть настоящие столярные инструменты…
– Объяснишь мне, что всё это значит? – он провёл пальцем вдоль схематичного изображения птицы. – Я должен понимать, что делаю.
– Конечно, – Маниська взяла его за руку. – Пойдём, расскажу.
Она повела его вдоль границы рощи и поля, глубоким напевным голосом говоря о боге по имени Сновид, который был прежде всего сущего – земли, и неба, и огня, и воды, и дня, и ночи, и зимы, и лета, и жизни, и смерти. Он стоял посреди великого ничто, погружённый в беспробудный сон, и не падал, потому что верха и низа тоже не было, и не имело значения, стоишь ты или лежишь. Во сне он видел дивные сады, прекрасных дев, хрустальные реки, оленей с золотыми рогами и алмазными копытами… Он стоял неподвижно целую вечность, и птицы свили гнёзда в его непослушных кудрях, змеи свернулись вокруг его ступней и белка устроила себе дупло в его пупке…
Кешка хотел спросить, откуда взялись белка, птицы и змеи, если ничего не было, но Маниська вдруг присела под рябиновым кустом и его потянула за собой. В тени обнаружилась расстеленная скатёрка, на ней лукошко с малиной, кувшин молока, прикрытый тряпицей, и узелок, полный снеди.
– Голодный, небось? – улыбнулась Маниська, раскладывая на скатёрке ржаные лепёшки, репу, вяленое мясо, головки маленького длинного лука.
– Ого, да тут на всех хватит!
– Все – перебьются, – отрезала Маниська. – Давай ешь.
А в ближней к полю роще в это время вместе с другими обедал Прыня. Он видел, что Кешки всё ещё нет, и Маниськи нет. Даже такой тугодум в силах сложить два и два… Съестные запахи щекотали ноздри, живот подвело до боли. А, чёрт! Мы же ничего не делаем, просто перекусываем вместе.
Он впился зубами в полоску вяленой оленины, слушая страшную историю о том, как Хозяин и Хозяйка разрубили спящего бога на части, чтобы дать начало миру. Из головы его вышли небо, и тучи, и птицы, из чресл – пещеры и подземелья, змеи, черви, лягушки и мухи-трупоеды, а из торса – земля и всё, что на ней. Кешка больше не спорил и не удивлялся – работал челюстями, поглядывая на далёкие, у самого горизонта, облака. Волнистые пряди тянулись неспешным караваном – мимо – словно насмехались.
– Может, всё-таки дойдут к нам. Дождик принесут…
– Чтобы урожай на корню сгубил! – взвизгнула Маниська.
Какой всё-таки у неё голос: то журчит ручейком – заслушаешься, а то – бритвой по нервам.
– Чтобы посвежело чуть-чуть, – возразил Кешка. – Короткий маленький дождик.
– Маленького дождика не будет! Будет сильный, страшный ливень, с градом, он прибьёт хлеба к земле, выколотит зерно из колосьев и превратит нивы в болота!
Маниська схватила из лукошка горсть малины, бросила себе в рот, запила молоком.
– Мара боится, мы не поспеем с уборкой.
– Так что ж народ тогда по полдня баклуши бьёт? – спросил Кешка не без опаски. А ну как Маниське взбредёт в голову поднять его с мягкой травы, из тени, и погнать снова на полевую каторгу.
– В такой зной работать – удар схватить можно, – покачала головой Маниська. – А Мара говорит, что не знает, когда именно придут дожди.
– И придут ли вообще?
– Нет, придут, придут, это точно! Я и сама чую. Страшные ливни. Но вот когда… В прежние годы такой неясности не бывало. Уж про погоду-то Мара всегда знала наверняка. А нынче… Под конец весны снег выпал – виданное ли дело! А луну назад на посевы гусеницы мотыльковые напали. Если б Мара с ними не договорилась, не было бы у нас теперь урожая. Их так много никогда не родилось, и злаки они не ели – больше горох, огурцы, редьку, брюкву… А тут бедствие какое-то!
Про погодные неурядицы Кешка слушал вполуха – пареная репа в меду оказалась на диво вкусной штукой, а из местных суеверий подтвердилось пока только одно, про ракенов, и то с оговорками.
– И как Мара с ними договорилась? – он хлебнул молока и боком лёг в траву, подперев рукой голову.
– А так. Прыня с Велетом её из леса по очереди на руках несли. Она ночь в поле посидела, с гусеницами, что колоски обсели, побалакала, а наутро они взяли и ушли. Ни единой не осталось на наших полях. Не веришь? Ешь давай…
Она попыталась всыпать ему в рот горсть малины. Ягоды покатились на грудь, одна застряла в резьбе медальона, Кешка её выковырнул и бросил в лукошко.
– Вот дурачок упрямый, – засмеялась Маниська.
Она упала навзничь, затем приподнялась на локтях и, облизнув губы, с улыбкой поглядела на Кешку. Он осознал, что футболка всё ещё висит у него на шее, точнее валяется рядом, под правым плечом.
– Не надо, не надевай, душно же, – Маниська придвинулась к нему, села. – Уж так душно…
Она ловко сволокла с себя через голову полотняную рубаху и, сорвав веточку с куста, принялась обмахиваться. Кешка старался смотреть на небо – никак и над головой белое волоконце показалось? – на листья рябины, дрожащие от слабого и горячего ветерка, на хлеба, клонящиеся под тяжестью колосьев, а видел только, как волнуются при каждом махе веточки грузные, круглые Маниськины груди, светлее шеи и рук, но всё равно бронзово-смуглые, будто солнцем налитые, с широкими тёмными пятнами сосков…
– У меня от этой жары аж сердце частит, вот послушай.
Маленькие крепкие пальцы схватили Кешкину ладонь, прижали к мягкому, упругому, горячему… Стало и правда душно, тень куста больше не спасала от жары – от жара внутри, в десять раз горячей, чем снаружи.
Это не было нужно ни ему, ни ей, тем более вот так, прямо на поле, под жиденьким кустиком, на виду у всего света. И Кешка вытолкнул из себя слова, которые наверняка остановят её – прямо в раскрытые близкие губы:
– Манись, перестань… Что Прыня скажет?
Она сердито отбросила его руку.
– А что – Прыня? Он мне не муж! Кого хочу, того люблю.
И вдруг потянула носом воздух, вскинула лицо к небу.
– Ох, похоже, и правда грозе быть.
Кешка обрадовался перемене темы.
– Откуда ты знаешь?
– Чую. Ты сам прислушайся.
– Не умею. И, честно говоря…
– У вас на Той Стороне что, и слушать не умеют? – удивилась Маниська. Искренне, по-детски, как удивлялась поначалу его незнанию местных легенд.
Кешка промолчал. Он устал объяснять, что "на Той Стороне" тоже живут люди, по-другому живут, и это не значит плохо.