Страница 18 из 21
Помимо этого дня (после которого многие из пацанов захотели стать летчиками, чтобы потом, как Гагарин, стать космонавтами) правление Хрущева запомнилось денежной реформой, к которой Сашка, сам того не зная, подготовился. С первого класса он собирал и сбрасывал копеечные монетки в большую гипсовую копилку-свинью, с нетерпением ожидая, когда та заполнится доверху, и гадая, сколько в ней тогда окажется рублей. Но копилке не суждено было заполниться. На смену обесценившимся длинным сталинским бумажкам пришли маленькие хрущевские, на вид несерьезные, но оказавшиеся в десять раз дороже, только копейка не утратила своей цены. И хотя монетки позвякивали еще далеко от верха, Сашка, поколебавшись несколько дней, разбил свинью, насчитал два рубля пятьдесят четыре копейки, что по дореформенному времени равнялось невиданному капиталу (так стоила бутылка водки), и потратил этот капитал на стреляющий ленточными пистонами черный автомат, сахарные петушки на палочке, которыми угостил друзей, и шоколадные, без оберток, запыленные, обветренные и изрядно полежавшие, но все равно вкусные конфеты, которые они съели на пару со своим школьным другом Вовкой Коротким…
Еще это время запомнилось рассказами учителей о чудесной кукурузе (ее даже в их местах попытались выращивать на полях, искони засеваемых льном, но она вырастала какая-то совсем маленькая, с маленькими початками, отдаленно похожими на изображаемые на плакатах), новыми учебниками по природоведению, потому что произошло укрупнение районов и теперь их городок не был районным центром, а все начальники оказались за пятьдесят километров, в Демидове.
Остались в памяти и длинные очереди в хлебных магазинах, в которых отпускали по четыреста граммов хлеба на руки, долгие ожидания подводы с хлебной будкой, приезжавшей из-за реки, медлительный от своей нежданной значимости Яшка-цыган, уже не подпрыгивающий, а степенно расхаживающий, с достоинством пристукивая своей деревянной ногой, и по-свойски проходивший вслед за лотками с пахучим хлебом в подсобку магазина, откуда чуть погодя шустро выскакивали знакомые ему и продавщице бабенки с большими сумками.
А еще в это время напротив школы открылся буфет, за высоким прилавком которого стояла пышная тетка в белом фартуке с кружевами и, кроме расставленных на прилавке открытых бутылок и разложенных по тарелкам конфет, больше ничего не было. Буфет никогда не пустовал, тетка неустанно разливала плодово-ягодную в граненые стаканы и лениво отругивалась от злых или плачущих жен, прибегавших в это манящее место за своими веселыми половинами…
Но в целом заботы взрослых проскользнули мимо, оттененные более значительными событиями личной жизни: волнениями и страданиями первой неразделенной любви, потерями и приобретениями друзей, наконец, переездом на Крайний Север, где произошло познание нового, совершенно другого мира…
Свержение Хрущева и появление нового генсека прошло незамеченным. Это событие дома не обсуждалось. Были первые месяцы их жизни на новом месте, первая заполярная зима для только что заложенного поселка гидростроителей, и жизнь в этих необжитых местах зависела не столько от перемен в Кремле, сколько от завоза в короткую навигацию всего необходимого для выживания до следующей весны… Если же судить по магазинам Норильска, куда Сашка попал в зимние каникулы, жить сразу же стало сытнее, прилавки наполнились продуктами, колбасами, невиданными им никогда прежде разномастными красивыми консервами и такими же заманчивыми на вид бутылками с венгерскими и болгарскими винами, которые они с одноклассниками пробовали и пытались оценивать.
Фамилию правителя страны, которому суждено было «рулить» целую эпоху, он запомнил гораздо позже, в Иркутске, когда недолгое продуктовое изобилие начало потихоньку исчезать с прилавков, слово «дефицит» стало обиходным, по телевизору, стремительно менявшему образ жизни миллионов семей, начали показывать партийные форумы с длинными речами бодрого и улыбчивого, с большими черными бровями Леонида Ильича Брежнева.
Как активному комсомольцу, члену комитета комсомола института, ему пришлось эти речи штудировать, партийные документы изучать, а установкам партии послушно следовать «в едином порыве» вместе с остальным народом. Но весь этот, занимающий в общественной работе, в общем-то, немалое время, процесс отчего-то напоминал ему картину пасущегося в знойный день коровьего стада, реагирующего на атаки оводов привычным помахиванием хвостами и занятого сосредоточенным пережевыванием травы.
Знакомство с Черниковым, их долгие разговоры, книги тех, кого власть изгнала из страны, внимание к его персоне незримого и всевластного КГБ, очевидная зависимость карьеры не от умения и таланта, а в первую очередь от членства в коммунистической партии, весь опыт послеинститутской жизни – все это в конце концов отделило партию (не только в понимании Сашки, беспартийного гражданина – это слово жило отдельно и от тех, кто был рядом с ним и платил членские взносы) и непосредственно генерального секретаря от простых смертных и идущей за пределами кремлевской стены жизни. Это словосочетание «за кремлевской стеной» в обиходе было сродни «за границей». «Спускаемые» оттуда указания в виде решений съездов, пленумов, политбюро, речей на всяческих совещаниях, передовиц «Правды», как эхо, трансформировались на местах в похожие решения конференций, пленумов, бюро крайкома или обкома и еще ниже, ниже… Он не был членом партии, поэтому, хотя и приходилось принимать участие в организации откликов на партийные документы, о демократическом централизме и партийной дисциплине знал только понаслышке. И тем не менее полностью свободным от вездесущей партии, работая в газетах, он не был.
Последние годы стареющий на глазах генсек вызывал сначала раздражение и стыд за государство (все же лицо страны), потом нескрываемые смешки и анекдоты и, наконец, жалость, которую испытывает молодой и здоровый человек к немощному старцу, интуитивно предчувствуя в нем и собственное будущее…
Впрочем, и все политбюро, собранное из чересчур строгих и недобрых на вид дедушек, тоже не вызывало ничего, кроме сочувствия.
Последние годы в обществе зрело ожидание перемен. И, насколько Жовнер теперь понимал, оно нарастало именно ближе к центру, к кремлевской стене, за которой и прятались грозные старички. В Сибири, отвлекаемой от проблем и «разрешающейся» то одной, то другой грандиозной стройкой (а они действительно были грандиозные, со звучными названиями: КАТЭК, Самотлор, БАМ), о необходимости перемен задумывались немногие: энтузиастам и рвачам за работой не до того (первые не щадили себя во имя идеи, вторые – денег), а у комсомольских активистов вообще не было времени думать – надо было претворять грандиозные планы партии и комсомола в жизнь.
Другое дело – здесь, на юге, пусть и не в самом центре страны, но в местах, издавна обжитых, более близких к столице, где эпоха освоения и больших строек осталась в прошлом и уже сами партийные и комсомольские лидеры начинали понимать неизбежность перемен, отчего за исполнение установок, спускаемых сверху, брались не столь яро, а на вышестоящие решения реагировали зачастую формально, смещая акценты от бескорыстного служения стране и народу на обустраивание собственного быта и быта родных и друзей.
Дедушки из политбюро все чаще становились героями самого короткого литературного жанра – анекдотов, которые имели широкое хождение не только в народе и партии, но и в преданном комитете государственной безопасности.
И вот человек, которому суждено было многие годы быть правителем огромной державы, с чьим именем была связана целая эпоха жизни страны, выпавшая на отрочество и юность поколения Жовнера, ушел в мир иной, вызвав вместо сожаления и печали надежду на неизбежные перемены.
Но надежде не суждено было сбыться: его место занял столь же больной соратник.
Накопившееся ожидание не исчезло, оно перешло на новый уровень ироничного отношения, тайного бунта, не уходящего раздражения.
Немощный государственный механизм, замерший было в преддверии если не встряски, то хотя бы хорошей смазки и ожидавший этого, вновь продолжил медленное движение, скрипя, треща, напрягаясь, изо всех сил тщась, но уже явно не набирая даже той, что была еще совсем недавно, скорости…