Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 24 из 79



И в эту влажную ночь, превратившуюся в утро, память об этой первой ночи, возвращается к ней, и с памятью идет от нее к мужчине спящим рядом с ней, такая волна любви, которую он должен был чувствовать, нужно было быть камнем, чтобы не ощущать ее. Он шевелится, и внезапно открывает глаза, видя ее в тусклом полумраке зари, но видя ее целиком своим внутренним зрением, и еще не проснувшийся, он прижимает ее к себе и начинает ласкать.

— О, мой дорогой, мой дорогой, — говорит она.

— Позволь мне.

— А где ты найдешь сегодня силы, мой возлюбленный?

— Позволь мне, я полон сил.

Затем она лежит в его объятиях, слезы текут молча.

III

Утром — сражение, оно носится в воздухе и повсюду, и каждый из двухсот и некоторые умудренные гладиаторы знают и отвечают на взволнованные расспросы. Две пары будут обливаться кровью на песке, потому что двое молодых людей приехали из Рима с большими деньгами и жаждой острых ощущений. Два Фракийца, Еврей и Африканец, и поскольку Африканцы обучены работе с трезубцем, шансов не будет. Многие ланисты такого бы не разрешили, даже если вы разводите собак, вы не ставите собаку против льва, но Батиат сделает что угодно за деньги.

Чернокожий Драба, пробуждается этим утром, и говорит на своем собственном языке, — Приветствую тебя, день смерти. Он лежит на своем соломенном тюфяке и думает о своей жизни. Он размышляет над странным фактом, что у всех людей, даже самых несчастных, есть воспоминания о любви и заботе, о поцелуях и играх, радости, песнях и танцах, и все люди боятся умереть. Даже когда жизнь ничего не стоит, мужчины цепляются за нее. Даже когда они совершают одинокий и долгий путь от дома, лишенные всякой надежды на возвращение в свои дома и подвергаются всякому унижению, боли и жестокости и откормлены как холеные звери и тренировались, чтобы бороться для развлечения других, даже когда это так, они все еще цепляются за жизнь.

И он, который когда-то был честным поселенцем, с домом, женой и своими детей, голосом, к которому прислушивались в дни мира и чествовали в дни войны, — тот, у кого было все, кому теперь дали рыболовную сеть и рыболовные вилы и отправили на бой, чтобы люди могли смеяться над ним и хлопать ему в ладоши.

Он шепчет пустую философию своего класса и своей профессии: «Dum vivimus, vivamus».



Но он пуст и безутешен, его кости и мускулы болят, когда он встает, чтобы начать свой день и заставить свое тело и ум решить задачу убийства Спартака — которого он любит и ценит здесь выше всех других белых людей. Но разве не сказано, — Гладиатор — не заводи друзей гладиаторов.

IV

Сначала они пошли в ванны, все четверо шли в молчании. Разговоры были бесполезны, потому что им не о чем было говорить, а так как они будут вместе до тех пор, пока не выйдут на арену, разговаривая они только ухудшат ситуацию.

Бани уже были жарко натоплены, и они быстро погрузились в темную воду, как будто все должно было пройти без мыслей или обсуждений. В ванной комнате было довольно темно, сорок футов в длину и двадцать футов глубиной и освещенной, когда двери были закрыты, светом, проникавшим только через маленькие окошки забранные слюдой. Под этим бледным светом, вода в ванне была тускло-серой, покрытой горячим туманом поднимавшимся от нее, дымясь от раскаленных камней брошенных в нее, заполняя всю баню тяжелым, насыщенным паром воздухом. Этот пар проникал в каждую пору тела Спартака, расслаблял напряженные мышцы и создавал в нем странное, двойственное чувство легкости и комфорта. Горячая вода была для него бесконечным чудом и никогда память о засушливой смерти Нубии полностью не оставляла его; и он никогда не мог войти в баню, не задумываясь о заботливости о телах тех, кто был предназначен для смерти и обучен приносить только лишь смерть. Когда он производил полезные для жизни вещи, пшеницу и ячмень, золото, его тело было грязной, бесполезной вещью, позором и непристойностью, для избиения и пинков, исхлестанным и голодным, но теперь, когда он стал креатурой смерти, его тело было так же драгоценно, как и желтый металл, который он добывал в Африке.

И как ни странно, только теперь, разразилась его ненависть. Раньше не было места для ненависти; ненависть — это роскошь, которая нуждается в пище и силе, и даже времени для определенного вида размышлений. Теперь все это у него было, и у него был Лентул Батиат как живой объект его ненависти. Батиат был Римом, а Рим — Батиатом. Он ненавидел Рим и ненавидел Батиата; а также он ненавидел все Римское. Он родился и вырос, чтобы заниматься обработкой полей, пасти поголовье скота или добывать металл; но только оказавшись в Риме он насмотрелся на разведение и обучение людей, которые могли резать других на куски и истекать кровью на песке, вызывая смех и волнение хорошо воспитанных мужчин и женщин.

Из бани они пошли к столам для массажа. Как всегда, Спартак закрыл глаза, когда ароматное оливковое масло было налито на его кожу, и каждая мышца его тела расслабилась под легкими и знающими пальцами массажиста. В первый раз, когда это случилось с ним, он чувствовал себя пойманным в ловушку животным, испытал панику и ужас, то немногое, что он имел или чем когда-либо владел, его собственная плоть, оказалась охвачена этими прощупывающими, гибкими пальцами. Однако теперь он мог расслабиться и в полной мере использовать то, что давал ему массажист. Двенадцать раз он лежал вот так; двенадцать раз он сражался, восемь раз в большом амфитеатре Капуи, с кричащими, опьяненными кровью толпами, четыре раза на частной арене Батиата для наслаждения богатых знатоков убийства, которые путешествовали из могучего, легендарного города, который он никогда не видел, чтобы провести день со своими дамами или любовниками наблюдая, как мужчины сражаются.

Теперь, как всегда, когда он лежал на столе для массажа, он переживал все это в который раз. Все в его памяти. Никакой ужас от рудников или чего угодно не был похож на тот ужас, который охватывал вас, когда вы вступали на плотно утоптанный песок арены; никакой страх не был таким страшным; не было большего унижения как это унижение от желания убить.

И поэтому он узнал, что никакая человеческая жизнь не была унизительнее жизни гладиатора, и его близость к зверям была вознаграждена тем же самым заботливым вниманием, которое даруют прекрасным лошадям, хотя Лентул Батиат или любой другой Римлянин был бы возмущен мыслью об уничтожении хорошей лошади на арене. Он носил собственную мантию страха и унижения, а теперь пальцы массажиста прослеживали каждое переплетение и поперечное волокно зарубцевавшейся ткани.

Ему повезло. Никогда ему не рассекали нерв, не задевали кость, не выдавливали глаз, кинжалом не попадали в барабанную перепонку или шею и он не получил любую другую из тех особых и специфических ран, которых его товарищи боялись и видели ночных кошмарах, просыпаясь обливаясь потом в агонии и ужасе. Никогда у него не было ранений в горло и не был проколот кишечник. Все его раны были простыми воспоминаниями, как они их называли, и он не мог приписать это мастерству и не хотел. Мастерство в этой бойне! Они говорят, что никакой раб не сделается солдатом. Но он был быстр как кошка, почти так же быстр, как зеленоглазый Еврей, воплощение ненависти и молчания, который лежал на столе рядом с ним, очень сильный и очень вдумчивый. Это было труднее всего — думать без гнева. Ira est mors. (Гнев есть смерть). И те, кто проявлял гнев на арене, умерли. Страх был чем-то другим, но не гневом. Это было не трудно для него. Вся его жизнь, его мысли были его инструментами выживания. Немногие знали об этом. «Раб — ни о чем не думает». И «Гладиатор — это зверь». Это было очевидно, но внутри было совсем наоборот. Через некоторое время свободный человек выживает благодаря мысли; но изо дня в день раб должен думать о жизни — еще одна мысль, но мысль. Мысль была компаньоном философа, но противником раба. Когда Спартак ушел от Варинии сегодня утром, он вычеркнул ее. Она не должна существовать для него. Если он жив, она будет жить, но теперь он не был ни жив, ни мертв.