Страница 5 из 23
В первый раз дело касается произведений Пушкина, когда моя мать рассказывает один эпизод из ее пребывания в Петергофе. Мать была дежурная; Императрица писала письма во дворце Монплезир, а мать играла с маленькой Великой Княжной Александрой, которая была очень привязана к ней.
Молодая девушка и ребенок стали, шутя, бросать розы в красивый фонтан перед дворцом Монплезир. Мать начала декламировать стихи Пушкина:
и т. д.
Она читала их на выпускном экзамене в Екатерининском институте.
Императрица вышла в это время и, увидя мою мать, декламирующую стихи и бросающую вместе с Великой Княжной розы в бассейн, воскликнула: «Какую прелестную картину вы обе составляете. Очень поэтично! Надо бы вас так нарисовать! А что вы декламируете?»
Мать повторила стихи, Императрица нашла их очаровательными и спросила: «А чьи они? Мне что-то они знакомы, я их где-то слышала».
Мать назвала Пушкина и сказала, что он написал это стихотворение ранее, чем «Бахчисарайский фонтан». «Мне оно больше нравится, – прибавила мать, – чем большая поэма. Ваше Величество слышали его на экзамене, когда я читала». Императрица сказала: «Напишите мне его в альбом, на память, я нахожу его обворожительным».
Мать сейчас же исполнила это, а Императрица дала ей розу[29].
Вечером, за чаем, Императрица говорила об этом с Государем. И он попросил мою мать прочитать стихотворение Пушкина и спросил: знала ли она поэта? Она тогда встречала его у Карамзиных. Государь очень хвалил Пушкина и рассказал свою беседу с ним после коронации. Тогда Императрица заметила: «Как наше общество равнодушно к русской поэзии: кроме моего доброго Жуковского никто со мной и не говорит о ней. В Германии всякий наизусть знает творения Шекспира и Гёте. Как нехорошо так мало следить за родной литературой!»
С этого вечера и начались у моей матери разговоры о Пушкине с Государем и Императрицей. Государь спрашивал ее: видала ли она его, написал ли он что-нибудь? Мать этим пользовалась и передавала стихи Царю. Он делал на них заметки, и она потом возвращала их Пушкину. Стихи шли в цензуру только после того, как их прочитывал Государь.
Мать записала также мнение Великого Князя Михаила Павловича. Он был сначала предубежден против Пушкина. Но раз, встретив его у моей матери, переменил мнение о нем. В тот же вечер он сказал матери: «Смотрите, как оклеветали Пушкина! Кроме того, что он талантлив, он вполне порядочный человек, рыцарь. Какой честный и гордый характер! Он очаровал меня».
Великий Князь говорил и о Гоголе, которого моя мать представила ему. Михаил Павлович находил в нем много оригинальности и юмора.
Пушкину приписывали множество эротических стихотворений, эпиграмм и тривиальных сатир. Раз он с грустью говорил об этом моей матери: «Только богатым и верят в долг, – сказал он. – Я и так краснею за то, что написал; я хотел бы все взять назад и сжечь. К несчастью, успели так много переписать, что мне никогда не собрать всего. Но я уверяю вас, что никогда не убивал ни грамматики, ни здравого смысла, а мне приписывают все глупости, которые теперь ходят по рукам».
Моя мать заговорила с ним о «Кинжале». Он ответил ей: «Это плохо, высокопарно! На самом деле есть только два-три хороших стиха, но теперь я гораздо требовательнее. Мне кажется, что это стихотворение я писал на ходулях, так оно напыщенно. Как человек глуп, когда он молод! Мои герои того времени скрежещут зубами и заставляют скрежетать зубами меня самого».
В одной из тетрадей я нашла заметку:
«Искра[30] принес мне поэму „Медный всадник“. Он уже написал несколько строф. Он напомнил мне один вечер и видение, как Петр Великий скачет по петербургским улицам.
Я нашла описание наводнения превосходным, особенно начало: думы Петра на пустынных берегах Невы. Когда я высказала Пушкину мое восхищение, он улыбнулся и грустно спросил:
– Вы, значит, находите, что в моей гадкой голове есть еще что-нибудь?
Я только вскрикнула. Он продолжал:
– Все, что я пишу, – ниже того, что я хотел бы сказать. Мои мысли бегут гораздо скорее пера, на бумаге все выходит холодно. В голове у меня все это иначе.
Он вздохнул и прибавил:
– Мы все должны умереть, не высказавшись. Какой язык человеческий может выразить все, что чувствует и думает сердце и мозг, все, что предвидит и отгадывает душа?»
Мать прибавляет к этому: «Он часто падает духом, вдруг делается грустным, и чем прекраснее его произведение, тем он кажется недовольнее.
Я говорила об этом с Жуковским, и он ответил мне: „Что вы хотите, мысль гения и мыслителя сверхчеловеческая; никакое слово не выразит ее вполне. Мы не так вдохновенны, как те, что писали священные книги, потому что мы не святые“».
Пушкин говорил моему отцу (который оплакивал его всю жизнь и не мог говорить о нем без волнения):
– Уверяю тебя, во всяком человеке, даже в дураке, всегда найдешь что-нибудь, если дать себе труд поискать. Ужасны только дураки с претензией да цензора.
– Когда ты говоришь с дураками, ты им ссужаешь собственного ума, – сказал ему мой отец.
– Нисколько! – ответил Пушкин. – Я не так расточителен.
Одно из любимых выражений Пушкина было: «Он просто глуп, и слава Богу».
Имя Гоголя впервые встречается в записках моей матери после подробных описаний событий 1830 года.
В первый раз, когда мать говорит о Гоголе, она называет его двойной фамилией: Гоголь-Яновский. Она говорит о нем по поводу уроков Мари Балабиной, сестры княгини Елизаветы Репниной. Больше она никогда не называла его двойной фамилией. Есть указание на то, почему она сразу так заинтересовалась Гоголем: он был малоросс. Как только Орест и Пилад (Пушкин и Жуковский) привели его к моей матери, он стал просто Гоголем и получил прозвище Хохол Упрямый. Он от застенчивости колебался ходить к моей матери, которая через Плетнева передавала ему, что она тоже отчасти «хохлачка». Это впервые сблизило их и положило начало их хорошим отношениям, перешедшим впоследствии в глубокую дружбу[31].
Есть одна заметка, в которой дело идет о Гоголе, но моя мать не называет его, потому что говоривший с нею не знал, кому принадлежит произведение, подписанное немецким именем:
«Плетнев принес мне повесть, подписанную именем Ганса Кюхельгартена. Я сказала ему: „Ваш немец, должно быть, хохол“. Плетнев посмеялся надо мною и спросил меня – не думаю ли я, что только одни хохлы умеют смеяться. Несмотря на мое уважение к Плетневу, я остаюсь при своем мнении, что его Ганс – веселый человек и его нрав (humeur)[32] чисто малороссийский. Даже великороссы шутят иначе, чем хохлы. Плетнев принес мне письмо, полученное им от нашего путешествующего Сверчка, который, отправляясь на Кавказ, обещал нам описать со временем свое сентиментальное путешествие. Я просила его не писать больше „Кавказских пленников“, – довольно уже одного офицера, похищенного чеченцами и любимого черкешенкой».
В записках матери встречаются прозвища, на которые была в ее время особая мода. Великий Князь Михаил Павлович, князь Петр Андреевич Вяземский, Пушкин и мать моя раздавали их и употребляли в интимном кругу.
Вяземский был ипохондриком, и мать прозвала его Аббатом Тетю m-me де Севинье; иногда она звала его еще Асмодеем. Пушкина она называет то Сверчок, то Искра. Раз Жуковский громко расхохотался. Мать сказала ему: «Вы мычите как бык». На следующий день он подписался в записке: «Ваш верный бычок, Sweet William (Милый Уильям [англ.])». Ал. Ив-ча Тургенева она прозвала Всеведущий и Всезнающий Человек; графа Бенкендорфа – Цензором Катоном, графа Уварова – Профессором. Шишков назывался Кириллица. Княжна Софья Урусова Сильфида.
29
У меня хранится эта засушенная роза, с надписью на конверте: «Роза фонтана слез, данная Императрицей в Монплезире».
30
Мать прибавляет: «Я зову Пушкина „Искра“, потому что его ум искрится. Это название больше подходит к нему, чем „Сверчок“».
31
В апрельской книжке «Наблюдателя» за 1892 год по поводу книги В.И. Шенрока «Материалы для биографии Гоголя» говорится об А.О. Смирновой и ее дружбе с Гоголем, в которой автор не видит ничего, кроме обыкновенного светского знакомства. Столь же характерно уверение «Наблюдателя», будто в нескольких выдержках из записок моей матери, напечатанных В.И. Шенроком в «Материалах для биографии Гоголя», говорится о революции 1848 года. Я предоставила в распоряжение г. Шенрока несколько строк, в которых упоминается об июльской революции 1830 года и о Пушкине. Кому неизвестно, что Пушкин умер в 1837 году? Очевидно, что в указанном «Наблюдателем» отрывке не могло быть речи о февральской революции 1848 года. Я послала эти страницы В.И. Шенроку для ознакомления с характером записок и с целью облегчить ему точное определение времени, когда Гоголь познакомился с моею матерью, хотя, на мой взгляд, такие хронологические мелочи в данном случае не представляют особенного интереса. Во всяком случае, Гоголь встретился с моей матерью не в 1829 году. В то время она (как и многие) не знала даже о его существовании. Даже в 1830 году он не был ни знаменит, ни знаком «всему кружку». Раньше других познакомился с ним Плетнев. До 1830 года Гоголя знали Репнины, Балабины, графиня Соллогуб.
Наконец, тот же «Наблюдатель» находит, что за 40 лет, миновавших со времени смерти Гоголя, о нем написано уже достаточно, что Гоголь никого больше не интересует, что о нем сказано все. Это оригинальное воззрение на роковой 40-летний срок – истинная жемчужина в своем роде. Как далеко от этой «точки зрения» до принципов просвещенной критики, именно выжидающей того срока, когда время сотрет следы партийных раздоров, когда умолкнут отклики близоруких и односторонних суждений, на которые так щедра наша критика! В странах, в которых критика процветает с XIII века, до сих пор не перестают писать обширные исследования о Данте, Шекспире, Гёте, Гейне, Рабле, Кальдероне, Сервантесе, Шелли, Китсе, Вордсворте и даже о второстепенных и третьестепенных писателях. То и дело появляются в свет собрания писем и неизданные произведения Стендаля, Бальзака, Жорж Занд, Флобера и других поэтов, романистов, драматургов, философов, историков. Для нас, русских, царствование Николая Павловича (и конец царствования Александра Павловича) имеет такое же значение, как «великий век» (grand siècle) для Франции или период от Попа до Байрона и Шелли для Англии. И вот – еще прежде, чем эта эпоха разъяснена, в печати откровенно раздаются голоса, что ее пора предать забвению!
32
Г. Шенрок принял слово humeur за юмор в английском смысле этого слова, но моя мать говорила об humeur gaie, то есть веселом нраве хохла.