Страница 4 из 19
Потому как я был свидетелем прихода людоедов к нам.
Тогда, уже довольно давно, появились телевизионные шоу с выбыванием – они проходили и в замкнутых пространствах, и на фоне тропических морей с пальмами по краям.
Зрелища эти были людоедские.
В них, на пути к призу, персонажи постоянно кого-то едят. Причем этот кто-то – их товарищ. Вот они, персонажи шоу, собрались в круг под софиты, выбежала перед ними тетенька с металлическим голосом – и ну они друг друга жрать. С той же серьёзностью, что и пара зэков, прихвативших в побег собрата. Зэки, задурив голову молодому недоумку, жуют корм, который так и зовется – “корова”.
Зэки хотят жить, их ведёт по тайге угрюмый волчий закон.
А телевизионных героев зовет не “зелёный прокурор”, то есть – побег, а буржуазная морковка. Я верно это чую, член КПСС с восемьдесят пятого, с того времени, когда надежды были и крепка страна. Говорят, нам это всё американцы занесли, да только про настоящих американцев я ещё расскажу.
Может, какие и американцы, конечно, но – неправильные.
И вот я, старик, видел, как под разными софитами, за стеклом и в тех местах, где стёкол вовсе нет, участники едят друг друга. И это не радостное соревнование, а волчий лагерный закон – “умри ты сегодня, а я завтра”.
Неважно, что болтается перед участниками – миллион, ключи от квартиры, выгодный контракт, они добровольно жрут.
Жрут, жрут своих же.
И никому из этих людей внутренний голос не нашептывает ничего тревожного. Потому что игроки загодя отвечают на это: “меня – завтра, зато сегодня – я”.
Глянешь на какой-нибудь обитаемый остров – красота. А присмотришься – сидит там людоедское племя и жуёт кого-то под бананом.
Мне будут говорить, что людоедство – непреложное свойство популярности. Мне дети говорили, что это необходимый камень в фундаменте строительства светлого капиталистического завтра.
Ну, так я их понял, по крайней мере.
На это я отвечу, что очень популярный писатель, отнюдь не коммунист, живший в совершенно капиталистической стране, написал книгу о людях, что тоже живут на свежем воздухе и тоже неравнодушны к богатству.
Американцы они, по Аляске шуруют.
Как-то они переправляются по горной реке, обливаясь потом от страха, а потом переправляют своего случайного знакомого.
Тот, кому помогли, хочет вручить им за это пятьдесят долларов.
Но ему отвечают, что приехали в эти места, чтобы выколачивать деньгу из земли, а не из своих же товарищей.
Золото они там хотели искать.
Так я что скажу: вот это были правильные американцы. Эти американцы – настоящие коммунисты были, будь я помоложе вписался бы куда к ним, чтобы всех этих людоедов к ногтю привести.
Да не успею, конечно.
Только телевизор смотрю. Щёлк-щёлк, только там чавкают всё время».
Он говорит: «Есть знаменитая фраза. Её приписывают Хемингуэю – она есть у него в одном из романов. Но вряд ли Хемингуэй её придумал – отцов у хорошей фразы всегда много, а глупость – сирота.
Они стоят у окон роддома и вопят в окна: Шкловский и Ильф, Шолом-Алейхем и Жаботинский. Ну и этот американец, конечно.
Ну, понятно: вам стучат в дверь, вы открываете и видите пришедшего. Гость стряхивает шубу от снега, снимает огромную шапку, разматывает шарф и стягивает свитер. Наконец, он освобождается от сапог и распрямляется.
И вы видите – он дурак.
А вот с летним дураком всё иначе. Вам стучат в дверь. Вы открываете и видите – дурак пришёл!
Мне казалось в юности, что раз опознав дурака, сразу переводишь его в разряд демисезонных.
Трудно как-то поверить, что он улучшится с выпадением снега.
Но чем дольше я живу, тем больше мне кажется, что всё в мире постоянно – и мы обречены совершать одни и те же ошибки.
Раз за разом повторяя при этом: “Никогда больше!”
И дураки сидят у нас за столом, не раздеваясь.
Несмотря на летний день, они в зипунах и шапках.
Под ними лужи талой воды.
Вот так».
Он говорит: «А у меня с социализмом отношения свои. Давным-давно, когда я был мальчиком, то посетил Кунгурскую пещеру. Урал, туда-сюда, к бабушке приехал. Эта пещера была очень странная. Говорят, что с тех пор в ней сделали ремонт и следят, чтобы она не очень уж пещерилась. Но тогда она, вместе с очередью у входа натолкнула меня на одно, уместное тогда, сравнение.
Эта пещера была действующей моделью социализма. Там было холодно и сыро, довольно темно и грязно. Я был тогда очень маленький, и всё смотрел под ноги. Боялся, что если я упаду в какую-нибудь лужу, то утону в ней, и меня навсегда оставят в темноте.
Но когда мы выползли с другой стороны, все измазанные в подземной грязи, то увидели ещё несколько десятков развивающихся стран, идущих по нашему пути.
И серп с молотом, конечно.
Меня серпимолот завораживал. В серпе и молоте есть что-то улыбающееся, смешливое.
Это странный смайлик, причудливая рожица, на самом деле, позднее дело – в восемнадцатом году, когда придумали нагрудный знак красноармейца, роль серпа исполнял плуг.
Так это и называлось – “марсова звезда с плугом и молотом” Пентаграмма, звезда, звёздочка, прикатилась к нам колёсиком-шестерёнкой давным-давно – ещё при Николае она явилась из Франции, запоздалой контрибуцией наполеоновских войн, ибо так французы отмечали командиров. Марсова звезда укоренилась на обшлагах и околышах округлыми лучами. Она была похожа на красную лилию-мартогон, из которой вылез маленький Марс. Лилия смотрела рогом вниз, точь-в-точь, как греческая пентаграмма – поэтому убиваемые видели сверху два рога дьявола – вплоть до ордена «Красного знамени», на котором она семьдесят лет сохраняла это положение.
Но вот пришёл серпимолот.
Кто придумал его – неизвестно, история хранит нестройный хор многочисленных, но придушенных художников. Был ли это мирискуссник Чехонин, Камзолкин или Пуни – непонятно.
Плуг – орудие земное, растущее из земли, как корешок, всё же исчезло через четыре года. Меч из герба, как известно по воспоминаниям Бонч-Бруевича, выкусил Ленин. Трио превратилось в дуэт. Но серпимолот, попавший на красное полотнище флага двумя годами раньше, чем на новые кокарды, пошёл бродить по всем поверхностям нового мира. Серпимолот сохранил единственное число – и стал склоняться не как словосочетание, а как сиамская пара близнецов, склеенных посередине.
Серп, хоть и свистел подальше от земли, чем плуг, но остался всё тем же Пнем – пассивным и женским, он шмыгнул в руку колхозницы. Ян молота остался фрейдистским хреном в руках рабочего.
Но рабочий и колхозница держат в руках масонскую пару – молоток с мастерком.
Хлопотливые и наивные, ставшие персонажами анекдотов, масоны принесли в геральдику целый ящик инструментов – зубило духовного стремления, лом сокрушающей воли, циркуль разума, угольник точных параметров, мастерскую звезду опыта и знания, черпак братства и ватерпас судейского розлива.
Среди прочего там был молоток закона и структурный мастерок.
Молоток исполнял роль заседателя, стук его был колокольным звоном собрания, мастерок, будто Троица, регулировал пространство и общество.
Вдвоём они склеивали всё той же сиамской парой пространство и время.
Серп уже становился буржуазно змеёй, обвитой вокруг молотка-жезла Меркурия.
Вскоре мастерок изогнулся и заострил свой край, Ян мёртво встал в пазы Иня, и руки рабочего и колхозницы синхронно взлетели вверх.
И пошли писать губернии, префектуры и вилайеты, писать-рисовать серпимолот, легко наносимый и трудно смываемый – вот он, гляди, улыбается за углом, на почтовом ящике, на стенке брандмауэра.
И на стене Кунгурской пещеры – вот он, похожий на удава, тянет меня к себе.
И я улыбаюсь ему в ответ».
Он говорит: «А ты никогда в психушках не был? Нет? Я был один раз – пришёл навещать приятеля, который от армии косил. Ночь, зима, холодно ужасно. Почему ночью, я уже не помню, то ли мы ему шмаль несли, то ли ещё что, давно это было. Так вот, меня страх стал пробирать, как только я к воротам подошёл. Не знаю, как сейчас, но тогда – дашь малую денюжку, и тебя пустят. И вот всё равно страшно, страх сгущается, какие-то фигуры за мутными окнами… И чувство этого липкого страха, неотвратимой беды я запомнил навсегда. А ведь по сути, я так ни одного настоящего сумасшедшего и не видел там, друг наш не в счёт, сейчас в Бостоне живёт, не тужит.