Страница 6 из 8
Он слушал и с грустью думал о своей жизни, но молчал: глядя на жизнь старика Исаака, было как-то неловко жаловаться на свою.
Когда умерла жена Исаака, тот радовался и совсем не плакал. Стоя на похоронах напротив старика, он, еще совсем мальчишка, понимал почему, и старик, глядя на него, понимал, что он понимает, и улыбался ему. Кто-то покрутил пальцем у виска и сказал: «Старый Исаак сошел с ума от горя!» Кто-то повторил. И все забыли.
Горе! Что вы знаете о горе? Вы, ростовщики от веры, мо́литесь Богу по пяти раз на дню, раскачиваясь, как гуси, и воображая, что десять молитв – в десять раз лучше одной.
Спросите о горе у старого Исаака, и он промолчит вам о том, что не плакал потому, что все слезы давно уже закончились, и, ежедневно вынося нечистоты за своей женой, он делал вид, что не замечает, как она отворачивает свое лицо. Она утратила все: молодость, красоту, детей, здоровье, но не этот проклятый стыд.
Можно ли назвать жизнью эту полную стыда беспомощность?
Можно ли назвать жизнью вечное неистребимое горе по растерзанным войной детям, чьи распухшие водянистые лица с выпученными глазами и огромными синими языками приходили к ней во сне и молча прятались за нее, прося защиты и жизни, как просят все дети на свете у своих матерей?
Старый Исаак тогда совсем не был старым, и они вместе с женой в течение пяти ночей растаскивали смердящую гору человеческого мяса, и, найдя детей, прятали их в придорожной канаве. Им повезло: они нашли всех. В ту же, последнюю, ночь голыми руками вырыли они одну могилу на всех, сровняв холмик с землей, чтобы никто не нашел место.
Тогда он еще не знал никаких молитв, и они молча в первый и последний раз встали вместе у края пахнущей сыростью бездны, разделившей их жизнь и смерть на такие неравные доли. Их детям досталась смерть.
Но то, что досталось им, можно ли назвать это жизнью?!
Жена простудилась и слегла, чтобы больше никогда не встать. С какой ненавистью Исаак пришел тогда к Богу. О, если бы он мог, он бы вырвал Его сердце, и вырывал бы ежедневно, ежеминутно за каждого из детей, за то, что Он недоглядел и позволил случиться на этой земле людям с Его именем на ременных пряжках: «Gott mit uns!»
Сколько лет, сколько молитв, сколько мыслей было перетерто в прах, сколько дней и ночей ушло на то, чтобы изжить ненависть из своего сердца, и удалось ли это Исааку вполне, кто знает?
Но на похоронах он радовался. Он радовался тому, что для его жены все наконец закончилось, и где бы она ни была сейчас, и что бы с ней ни происходило, не может быть, чтобы там было хуже, чем здесь. И возможно, что там – о, Господи! – она забудет все, что с ней было здесь.
Сама мысль об этом была до того хороша, до того непривычно легка, светла и радостна, что Исаак улыбался, глядя на гроб жены. Он улыбался ей и еще этому некрасивому молчаливому мальчишке, что всегда смотрит в глаза и будто чего-то ждет от Исаака.
Интерком мурлыкнул, и Левин вздрогнул, вернувшись в день сегодняшний.
Потянулся было к телефону, однако отвечать не стал. Вопросы. Опять вопросы.
Дома все расспрашивали, какой он, президент, что говорил, как выглядел.
Как может выглядеть человек, который принимает решения за всех остальных? Занято выглядел. Ему показалось, что они с президентом друг друга поняли. Может, показалось. В любом случае много времени друг у друга не отняли.
Он смотрит на Кремль.
Там в каком-нибудь запаснике или каморке (интересно, есть ли в Кремле каморки?), где хранятся подарки президентам, лежит его габрро-диабаз под номером «1».
Из телевизора на стене звучит мужчина в хорошем сером костюме. Адвокат.
«Адвокаты, – говорит мужчина, – нужны только умные. Других не надо».
«Это вы так о себе или о коллегах по цеху?» – спрашивает ведущий.
«Это не я, – отвечает мужчина, – это В. И. Ленин, из письма товарищам в московской тюрьме».
«И что же, – хмыкает ведущий, – вы согласны с Лениным?»
«Да, – говорит мужчина. – Как и вы».
Он смотрит на лицо мужчины на экране. Кавказец. Адвокат-кавказец, пробившийся на экран сквозь фильтр земляков Левина, очевидно включивших адвокатскую профессию (как, впрочем, и банковское дело) в мононациональную монополию?! Шустрый малый.
«Допустим, – вновь хмыкает ведущий. – Но о чем говорил Ленин, в контексте?»
«Ленин говорил о том, что адвокат, защищая клиента, должен использовать несовершенство законодательства, высмеивать имперский суд по отношению к суду присяжных, искать ошибки обвинения и упущения судопроизводства и использовать их в пользу клиента, но не смягчать перед прокурором очевидной реакционности социал-демократических взглядов его подзащитных. Если хотите: наличие или отсутствие принципов – личное дело клиента. Дело адвоката – защита клиента, с принципами тот или без».
«Вы социал-демократ? Или у вас принципов нет?»
«Вы этого никогда не узнаете».
«Почему»?
Он выключает звук, наблюдает за лицом мужчины уже в тишине. Он часто так делает, смотрит на людей из телевизора в тишине: выражение лица говорит о многом, слова лишь мешают видеть.
Потому что я умный, молча говорит с экрана мужчина в костюме и не улыбается.
Кремль зажигает огни. Станет ли от этого светлее?
Поживем – увидим!
Полозов
Кабинет у майора маленький. Тесный.
Прокуренный насмерть, хотя Полозов в кабинете не курит. Вообще курит, а в кабинете нет. По закону нельзя. А по вечерам можно: открыть окно, сесть на стол и курить, к утру проветрится.
А если и не проветрится, один черт в курилку тесненькую тут же, за углом, с утра народу набьется, задымят весь этаж. Сквозняком в кабинет все одно протянет. Так что кури не кури, результат один: вонища.
Вот она, на просвет, вся как есть – свобода человеческого выбора: выбор есть, свободы нет.
Сидит майор на столе, мнет в пальцах сигарету.
Думает.
Как так случилось, что после нечаянной, неожиданной, крохотной зацепки, если откровенно и не зацепки даже, а так, зацепочки, самой, в общем, незначительной и малопривлекательной на вид, ничего совершенно не обещающей, за которую майор взялся и сам-то теперь не скажет почему, как так вышло, что зацепочка эта начала раскрываться слой за слоем, как бумажный оригами, развертываясь, подтверждаясь косвенно и непосредственно. Так и прошли шесть месяцев ювелирной работы, уйма человеко-часов, множество бессонных ночей, никотина на табун, нервов с километр, и вот он, результат: теперь майору достоверно, доподлинно, совершенно и фактически, неоспоримо и однозначно известно, когда один человек убьет другого.
Не хочет убить, а именно что убьет. Не сам, а другого человека наймет. Уже нанял. Знает майор кого: имя, фамилию. Знает где, как, когда и сколько наемному убийце за убийство авансом заплачено, а сколько после причитается. Знает, в какой валюте и в каких купюрах. Знает, что все уже готовы: заказчик, деньги, алиби и наверняка оправдание самим себе, если убийцы вообще в таковом нуждаются. Жертва тоже готова, хотя и не догадывается. На то и жертва.
Закон гласит: ни один человек не имеет права убить другого человека.
И курить в служебном помещении.
Курят. И убивают. Люди очень любят думать, что убивают какие-то другие люди. Не такие, как они. Какие? Черт его знает. Не такие. Не мы, одним словом. Мы на убийство не способны. Мы из другого теста. Мы так, максимум покурить в помещении. Тянет майор неприкуренную сигарету и сам себе усмехается.
В какой момент с человека спадает легонький налет цивилизации и он перестает быть человеком? Майор не знает. Да и не его это дело. Пусть каждый сам решает, как жить. Нет сил по совести – живи по Закону.
А майор Полозов здесь поставлен Его, Закона, букву и дух защищать. Ему за это деньги издевательские платят.
Думает Полозов. Ждет чего-то.
Чего ждет? О чем думает?
Все у майора есть: номера машин и телефонов, распечатки смс, записи разговоров. Все улики, прямые и косвенные, какие ни одному не то что сыскарю опытному, а даже распоследнему самому выдумщику-киношнику вообразить никак не возможно – все, буквально все есть у майора.