Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 16

Я боялся, что дома меня ждет новая порка, но меня просто оставили без ужина.

Я лежал на спине, воображая, как Кенни Смок и Калум Финлейсон пьют виски и смеются над этим происшествием, а отец в это время в надвигающихся сумерках посасывает свою трубку.

Моя камера в Инвернессе имеет пять шагов в длину и два в ширину. Пара досок, привешенных к стене и покрытых соломой, служит мне постелью. В углу стоят два ведра – над одним я моюсь, в другое справляю нужду. Высоко в стене напротив двери прорублено незастекленное окно размером с человеческую голову. Стены толстые, и только прижавшись спиной к двери, я вижу прямоугольник неба. Думаю, окно здесь не для того, что позволить обитателю камеры что-то увидеть, а скорее для того, что впустить сюда немного воздуха. Тем не менее, когда тебя ничто больше не отвлекает, просто удивительно, сколько развлечений может доставить наблюдение за медленными изменениями маленького кусочка неба.

Мой тюремщик – огромный грубый парень, такой массивный, что ему приходится поворачиваться боком, чтобы войти в мою камеру. Он носит кожаный жилет, грязную рубашку поверх штанов и тяжелые башмаки, которые громко стучат, когда он расхаживает туда-сюда по каменным плитам коридора. Штаны парень крепко завязывает шнурками на лодыжках. Меня озадачивает, что я не вижу тут никаких мышей или паразитов, но я не расспрашивал его, почему так, и не спрашивал, как его зовут.

Тюремщик обращается со мной без доброты, но и без презрения. По утрам он приносит мне кусок хлеба и воду и, если ведро полно, уносит его. В первые дни я несколько раз пытался завязать с ним беседу, но он не отвечал. Когда мне принесли стул и стол, за которым я пишу свой отчет, тюремщик ничего не сказал по этому поводу, но он не немой, поскольку иногда я слышу, как он беседует с кем-то в коридоре.

Полагаю, я совершенно его не интересую и не отличаюсь от тех, кто сидит в других камерах, выходящих в коридор. В любом случае здесь мало тем для разговора. После его ухода я слышу, как он занимается в других камерах тем же, чем занимался в моей. Я не видел никого из других заключенных и не имею ни малейшего желания видеть, поскольку не хочу водиться с преступниками. Ночью мужчины часто выкрикивают грубейшие слова или колотят по дверям своих камер кулаками, заставляя остальных кричать, чтобы они умолкли. Некоторое время продолжается шум и гам, а потом совершенно внезапно все стихает, и я слышу только тихие ночные звуки снаружи.

Каждый второй день меня выводят из камеры и разрешают размять ноги на мощенном булыжником дворе.

Когда меня вывели туда впервые, я не знал, чем там заняться. Из-за высоких стен солнечный свет не проникает во двор, и его булыжники скользкие, поросшие мхом. Я заметил вокруг двора истоптанную дорожку, поэтому начал расхаживать по ней.

Тюремщик все время стоит у входа, но у меня нет впечатления, что он за мной наблюдает. Мне слегка жаль его: похоже, жизнь у него здесь не приятней моей, и после того, как я покину это место, он еще долго будет тут.

Окружность двора составляет двадцать восемь шагов, и я обычно делаю полных шесть кругов за то время, что мне разрешают тут пробыть – примерно расстояние между Калдуи и Камустеррачем, – и пытаюсь вообразить, что именно туда я и иду.

Позже мне приносят миску супа, кусок хлеба или баннок[21].

Бо́льшую часть времени в камере я провел, трудясь над этим документом. Вряд ли кто-нибудь заинтересуется тем, что я пишу, но я рад, что могу хоть чем-то заняться.

В первые дни моего заключения у меня было мало времени, чтобы привыкнуть к новой обстановке, потому что на меня так и сыпались бесчисленные визиты офицеров полиции. Меня часто отводили в комнату в другой части тюрьмы, чтобы допросить насчет того, что я совершил. Я столько раз выслушивал одни и те же вопросы, что мне уже не приходилось думать над своими ответами. Часто у меня создавалось впечатление, что моих собеседников порадовало бы, если б я придумал какие-то другие версии событий или попытался оправдаться в том, что натворил; но я этого не делал. Все обращались со мной вежливо, и мне хотелось бы отплатить за такую доброту, но я не видел смысла лгать. Часто, когда я повторял свою историю в третий или четвертый раз, присутствующие переглядывались, будто я чем-то изумлял их или ставил в тупик. Однако, вспоминая все это, я думаю, что те джентльмены больше привыкли иметь дело с преступниками, не склонными признавать свою вину.

В конце концов я рассказал всю историю в присутствии клерка и, после бесчисленных предупреждений, что не обязан этого делать, поставил свое имя под показаниями.

Теперь, если не считать визитов моего адвоката, мистера Синклера, я мало общаюсь с людьми. Однако нынче утром мои труды прервал визит тюремного доктора – добродушного краснощекого человека со всклокоченными бачками. Он представился как доктор Мунро и сообщил, что должен проверить состояние моего здоровья. Я ответил, что совершенно здоров, но он все равно попросил меня снять рубашку и тщательно меня обследовал. Пока он деловито расхаживал вокруг меня, я чуял его дыхание, в котором ощущалась сладкая вонь свежего навоза, и почувствовал облегчение, когда он закончил осмотр и отошел. Потом доктор задал ряд вопросов насчет моих преступлений, а я дал на них обычные ответы. Время от времени он вынимал из кармана пальто оловянную фляжку и отпивал из нее. Доктора как будто совершенно не возмутил мой рассказ, и он записал мои ответы в маленьком блокноте. Покончив с вопросами, Мунро скрестил руки на груди, с легким интересом уставился на меня и спросил, сожалею ли я о том, что сделал. Я ответил, что не сожалею, и в любом случае не так уж важно, сожалею я или нет, – что сделано, то сделано, и этого уже не изменить.

– Совершено верно, – сказал он.

И спустя несколько мгновений добавил:

– Вы такой интересный человек, Родрик Макрей…

Я ответил, что сам себе я не интересен и, наверное, настолько же неинтересен ему, как он – мне. На это доктор весело рассмеялся, и я не в первый раз удивился, как любезно здесь со мной обращаются, будто я виновен лишь в том, что стянул кружок масла.





В конце желтых месяцев[22] мистер Гиллис нанес визит моему отцу. Был ранний вечер, и Джетта убирала тарелки после ужина. Появление учителя, который возник в дверях, все еще держа в руках поводья своего пони, застигло отца врасплох. Меня послали на улицу привязать пони, и, сделав это, я побыл с ним еще несколько минут, поглаживая его шею и шепча ему в ухо.

Когда я вошел в дом, мистер Гиллис сидел на скамье у стола, и Джетта готовила для него чашку чая. На тарелку перед ним положили баннок. Отец неловко стоял посреди комнаты, вертя в руках трубку, не желая садиться в присутствии человека, занимающего более высокое положение, чем он сам. Мистер Гиллис задавал Джетте разные вопросы и говорил отцу, каким удовольствием было ее учить. Увидев меня в дверях, он весело сказал:

– А вот и мальчик!

Потом спросил отца, не присядет ли тот, и отец занял место во главе стола.

– Я заметил, что, когда снова начались занятия, Родди не вернулся в школу.

Отец размеренно попыхивал трубкой.

– Он не ребенок, – ответил он.

– Совершенно верно, поэтому посещать школу ему больше не требуется, – сказал мистер Гиллис. – Но, может быть, Родди говорил вам о беседе, которую мы с ним вели в конце прошлого учебного года?

Отец ответил, что я не рассказывал ему ни о каких беседах. Мистер Гиллис бросил взгляд на меня и пригласил меня тоже сесть за стол.

Когда я уселся, он продолжал:

– Наш разговор касался будущего вашего сына, того, чтобы он продолжил свое образование. Он вам об этом не упоминал?

– Не упоминал, – ответил отец.

Мистер Гиллис посмотрел на меня и нахмурился.

– Что ж, – жизнерадостно сказал он, – во время учебы в школе ваш сын продемонстрировал замечательный потенциал – с моей точки зрения, такой потенциал было бы стыдно растратить впустую.

21

Баннок – пресная лепешка из овсяной муки. – Прим. авт.

22

Желтые месяцы – лето. – Прим. авт.