Страница 8 из 11
ПЛЕМЯННИК. Мне лишь хотелось убедить вас, что я существо всеядное, неисправимый паразит, мерзкий, вероломный, подлый субъект. Вам, правда, все это давно известно. А может, я вас напугал?
ФИЛОСОФ. Ах, оставьте! Но эта манера, в который вы очерняете себя, кажется мне подозрительной. В подобных признаниях сквозит своего рода лицемерие. Вы мне напоминаете моего старого друга Руссо, эту гнусную личность. Он тоже, унижая самого себя, стремится торжествовать над другими. Плевать я хотел на вашу фальшивую откровенность! Если же вы нуждаетесь в исповеднике, будьте добры поискать кого-нибудь другого. Я не гожусь на эту роль.
ПЛЕМЯННИК. Боже упаси! Приношу вам тысячу извинений. Вы правы. Я зашел слишком далеко. У меня всегда так: то захожу слишком далеко, то проявляю нерешительность. Да, мои возможности ограниченны. Обладай я вашим талантом, я бы столько из него извлек! А моих способностей не хватает даже, чтобы казаться негодяем крупного масштаба. Я стараюсь изо всех сил, но, увы, слишком добродушен. Плохи мои дела! На мелких мошенников всем наплевать, зато великие преступники вызывают всеобщее восхищение. Да что там! Их почитают, и чем они более бессовестны и жестоки, тем большие им оказывают почести. (Пауза.) Вы ведь знаете, о ком я?
ФИЛОСОФ. О тех, кто сидит в зале?
Племянник усмехается, но не отвечает.
Да, их было бы полезно послушать. Нужно следить за каждым словом, ими произнесенным, а потом передать услышанное потомкам, которые с трудом поверят, что мы были такими варварами. А я вместо этого попусту трачу свое время на вас.
Он встает и направляется в зал, но Племянник берет его за рукав и удерживает.
ПЛЕМЯННИК. Не стоит. Оставайтесь здесь. Я покажу вам, что там происходит.
Философ снова садится. В следующем монологе Племянник выступает как имитатор голосов, он также копирует мимику того или иного участника конференции, поначалу несколько сдержанно, а к концу все более утрированно.
ПЛЕМЯННИК. "Уважаемые господа! Думаю, мы едины во мнении, что негр по своей природе склонен к воровству, распутству, лености и предательству. И потому весьма невразумительными представляются нам протесты некоторых писателей против строгого с ними обращения".
"Справедливо! Но разве нельзя улучшить условия их перевозки? Судовладельцы Нанта предприняли за последние тридцать лет пятьсот сорок одну экспедицию, вывезли на своих судах из Африки сто сорок шесть тысяч семьсот девяносто девять голов, однако в Вест-Индию прибыло и было продано только сто двадцать семь тысяч сто тридцать три головы, таким образом потери составили девятнадцать тысяч шестьсот шестьдесят шесть голов. Это огромные финансовые потери! Дальше так продолжаться не может."
"В связи с этим я позволю себе напомнить о королевском указе тысяча шестьсот семидесятого года, который по сей день остается в силе. В нем говорится, я цитирую: "Его величество повелевает всемерно развивать торговлю черными рабами, ибо ничто не может в большей степени способствовать процветанию наших колоний".
Племянник сам себе аплодирует.
"И потому клеветнические утверждения, будто работорговля противоречит принципам человеколюбия, следует считать государственным преступлением, ибо она, напротив, вполне безобидна и абсолютно законна. Величайшим несчастьем для этих достойных сожаления африканцев стало бы упразднение работорговли. Ведь они находят в утрате свободы свое спасение, ибо мы приобщаем их к благодати истинной, римско-католической, апостольской церкви".
"Прошу прощения! И все же, если рабство должно приносить ощутимый доход, следовало бы несколько облегчить их положение".
"Что вы хотите этим сказать?"
Следующие пассажи Племянник исполняет с музыкальным сопровождением. Постепенно он переходит на мелодекламацию. К концу он начинает имитировать музыкальные инструменты, его интермедия становится все более неистовой и громкой.
"Я себе это представляю так: нужно разрешить негру танцевать и петь. Музыка поможет обуздать его прирожденную глупость и побудить его к работе".
"Да, но как быть, если музыка пробудит его звериные инстинкты, даст волю его похоти? Если он, ударяя в барабан, забудется, если он поднимет нож, станет им размахивать, пошатнется в припадке ярости, покроется пеной, взбесится?"
В заключение он самозабвенно исполняет танцевальный номер. Затем в изнеможении опускается на скамью. Наступает очередь Философа. Произнося следующую тираду, он возбужденно ходит взад и вперед. Говорит серьезно. О Племяннике он забыл. Обращается прямо к публике.
ФИЛОСОФ. Ложь! Все ложь! Уже целое столетие наша Европа повсюду трезвонит о своих благородных принципах. Призывы к человеколюбию гремят со всех сцен и кафедр так назойливо, что хочется заткнуть уши. И только судьба рабов нам безразлична. Негров истязают, калечат, сжигают, убивают, и мы хладнокровно принимаем это к сведению.
Если я высаживаюсь на чужом берегу, захватываю женщин, детей, землю туземцев, если я покушаюсь на их свободу, если вершу насилие над их верованиями, если превращаю их в рабов - кто же я тогда, как не дикий зверь? А как действуют европейцы? Не успеют их мореходы ступить на сушу, как сразу же вкапывают в землю кусок жести, на котором написано: эта местность принадлежит нам. А почему она должна им принадлежать? По какому праву?
Едва успев пересечь экватор, наши земляки перестают быть англичанами, испанцами, голландцами, французами, они превращаются в диких зверей - да что там, они хуже, потому что ими движет не только жажда крови. Здесь жажда наживы, которую утолить невозможно. А губернаторы, которых мы посылаем в наши колонии: ведь это настоящие деспоты, которых следовало бы перевешать без долгих разговоров!
Взгляните на судовладельца, как он, склонившись с пером в руке над своим письменным столом, спокойно подсчитывает, сколько штук ситца отдаст он за чернокожего раба из Гвинеи, во что ему обойдутся цепи, в которые несчастного закуют, и как дешево придется ему уступить работорговцу негритянку, которую этот подлец хочет заполучить для своей постели. А священник! Посмотрите, как он из рук судовладельца принимает пожертвования, за то, что благословляет это кровавое дело! Будь проклято мгновение, когда первый француз увидел берег Вест-Индии!