Страница 48 из 49
Мальчишка лет шестнадцати, сидевший в дальнем темном углу, вертел круглой головой, и казалось, что он хочет что-то сказать пришельцам, но не решается. Хозяйка входила в комнату и, посуетившись у стола, уходила. Потом снова входила, поправляла скатерть, ставила тарелки, зачем-то принесла еще один стул, хотя в комнате было достаточно кресел и все сидели.
Она не погасила расползающуюся свечу, а принесла еще один подсвечник с тремя красными, очевидно рождественскими, свечами и поставила его на стол. В комнате стало светлее, и Боев смог лучше видеть лицо девушки: оно теперь было несколько другим, хотя что-то лисье осталось, но девушка явно симпатичная, ей шла прическа — волосы валиком над открытым лбом.
Батьянов поднялся с дивана и подошел к Боеву.
— Ты, поди, всех здесь уже знаешь, наговорился. Познакомь и меня.
Боев сказал по-немецки, что его друг хочет познакомиться с семьей господина Хольцмана.
Хозяин быстро встал и заговорил, но опять так быстро, что Боев не понял всех слов, но смысл уловил: у него честная трудовая семья, и господин офицер уже познакомился с его сыном Хорстом (он школьник) и дочерью Эрикой (она студентка университета). Что касается его жены Лизелотты Хольцман, то она придет сейчас из кухни, и они надеются, что господа русские офицеры разделят с его семьей скромный ужин.
Батьянов подошел к Хорсту. Парнишка вскочил со стула.
— Давай знакомиться, — сказал Батьянов и протянул ему руку.
Хорст осторожно протянул свою. Батьянов хлопнул его по ладони своей ладонью, но руки не пожал. К девушке он не подошел, сел на диван и стал закуривать сигарету от свечи.
Хозяйка принесла поднос с маленькими тарелочками. На одной лежали ломтики колбасы, на другой — ветчина, свернутая в трубочку, на третьей — печенье, на четвертой — абрикосовое повидло, на пятой — хлеб, на шестой — какие-то зеленые стручки.
— Кузнецов! — позвал Батьянов.
В комнату вошел высокий плотный сержант с пухлыми детскими губами на круглом лице.
— Принеси нам что-нибудь.
Кузнецов скрылся за дверью и почти сразу вернулся с вещмешком в руках.
— Вываливай.
Кузнецов развязал мешок и выложил на стол три большие ржавые банки и буханку черного хлеба.
— Знаешь, корреспондент, — продолжал Батьянов, — я эти банки с Вислы вожу. Энзэ, люблю я эти консервы. Банки неказистые, но нутро довоенное — говядина, и без жира, мясо — будь здоров. Одна беда: жесть такая, что хоть топором руби. Кадровая жесть, довоенная.
Но Кузнецов трофейным эсэсовским кинжалом ловко распорол банки и вывалил их содержимое на три тарелки.
— Вот это еда, — заулыбался Батьянов. — Садись, ребята. И вы тоже, господа хозяева, давайте. Битте, как говорят.
Хозяин понял приглашение, поспешно встал и вытащил из буфета бутылку с желтой наклейкой.
— Смекалистый старикан, — сказал Батьянов, садясь на стул, и, обращаясь к мальчишке, добавил: — И ты, фольксштурм, тоже садись, заправляйся, и вы, фрейлейн, битте! (Батьянов галантно улыбнулся Эрике.)
Хозяин сел на стул и уставился на Батьянова: даже при свечах было видно, как застыло и побледнело его лицо.
Мальчишка перестал крутить головой, и Боев заметил, что он сжал кулаки.
— Ты чего мальчишку фольксштурмом окрестил? Видишь, как они обиделись, — сказал Боев.
— А чего им обижаться? Фаустник парнишка, факт, — спокойно сказал Батьянов, закуривая новую сигарету.
— Откуда ты взял?
— А я его сразу приметил. Голову ему постригли, как у них в фольксштурме положено, да и руки я его посмотрел — пороховые пятна. По танкам, значит, стрелял из фауста. Может быть, и у нас кого сжег, а потом струсил. Фаустпатрон свой бросил и к мамке побежал. Сидит, ждет. И свои узнают — не помилуют, и наших боится. Я его сразу понял, гаденыша.
— А девушка кто?
— Ты что же решил, я — Шерлок Холмс? Фрейлейн как фрейлейн. Отличительных знаков не имеет. К строевой службе пригодна.
Боев посмотрел на хозяина, тот сидел застывший, опустив голову. Девушка тоже напряглась, насторожилась, как лисичка перед прыжком.
Батьянов поднялся с дивана и снова подошел к Хорсту.
— А ну вставай.
Хорст понял и поспешно встал, пряча глаза от Батьянова.
— Сколько месяцев в фольксштурме? Вифель монат?
— Цвай вохе.
— Понял, две недели.
Батьянов кивнул, улыбаясь Боеву. Потом после паузы, снова обращаясь к мальчишке, сказал:
— Ну ладно, живи. Садись рубай консерву. А ты скажи старику, чтобы зубами не стучал, не трону я его отпрыска, хотя дать бы ему по балде и не мешало. И еще скажи, что негоже социал-демократу, хоть и бывшему, посылать сынишку на улицу с фаустом в руках, когда фашистский рейх уже догорает. Переведи ему. Покрепче переведи. Да, кстати, спроси его, дает он хлеб людям или под шумок зажал продуктишки про черный день. Я заходил тут на этой улице в подвалы: детишки голодные. Спроси, и построже.
Боев перевел. Старик опять очень быстро заговорил, и Боев понял, он объясняет: нет электричества, печи не работают, а угольных брикетов тоже нет. И потом старые власти (он так и сказал) не дали никаких распоряжений насчет выдачи хлеба. Но если господин комендант (теперь, выходит, он решил, что Батьянов комендант) даст указание, то он, конечно, примет все меры и как честный человек исполнит свой долг до конца.
— Пусть не крутит насчет печей и своего долга, — сказал Батьянов, выслушав перевод, — а завтра утром выдаст всем своим клиентам, кто там у него прикреплен, по пятьсот граммов муки на человека, а детям по восемьсот. А бои кончатся, пусть печки топит, хоть стульями своими, но топит. Построже ему скажи, чтоб чувствовал.
Боев, уже совсем входя в роль переводчика при коменданте, перевел слова Батьянова по возможности точно и в конце даже добавил и насчет строгости законов военного времени.
Старик встал, вытянул руки по швам и произнес:
— Яволь.
— То-то же, — засмеялся Батьянов, — понял. А теперь, Володя, мальчишку расспроси, где сидел со своим фаустом, что видел, что слышал.
…Боев проснулся, услышав в комнате шум. Он потянулся за пистолетом, лежащим под подушкой без кобуры, но вспомнил: пистолет не заряжен.
— Не бойся, это я.
Боев узнал в темноте голос Батьянова, и страх, охвативший его в тот самый момент, когда он понял, что пистолет не заряжен, сразу прошел.
— Ты меня испугал.
— Дверь надо закрывать, а если нет ключа, подвинул бы шкаф. Тебя, видно, на войне плохо учили.
Батьянов подошел к окну.
— Уже светает.
Были видны темно-серые очертания домов. От булочной поодиночке переходили улицу женщины с бумажными кулечками в руках.
Боев встал и тоже посмотрел в окно.
— Видишь, товарищ новоявленный комендант, как твой приказ выполняется? — сказал он.
— Ладно. Я пришел прощаться, — тихо сказал Батьянов и сел на кровать.
— Погоди, я оденусь.
— Не надо. Уйду — поспишь еще.
Батьянов чиркнул зажигалкой, вытащил из нагрудного кармана гимнастерки мятую сигарету, закурил.
— А ты обязательно должен идти?
— Глупые слова.
— Почему глупые? Сегодня возьмут рейхстаг. А может быть, его уже взяли. Имперская канцелярия окружена. Там уже и крысы подохли. Зачем же этот мост?
— Знаешь, Володя, — жестко сказал Батьянов, — мне приказали до семи утра обезвредить мост и быть на том берегу. И я это сделаю. Приказ есть приказ. Я воюю с июля сорок первого. Так вот: я приказы выполняю. И потому, наверное, мы с тобой сегодня не Урал обороняем, а у немца в булочной кофий пьем и рейхстаг у нас прямо чуть не под окнами стоит. Вот, брат.
— Значит, идешь?
— Иду, землячок, иду.
Они обнялись, и Батьянов своей бесшумной походкой вышел из комнаты.
Мост был цел. Он, каменный и старый, висел над узким каналом, изогнутый дугой.
Мост упирался в высокий и совсем целый кирпичный дом, с окон которого свисали белые простыни и пододеяльники.
Боев посмотрел на небо: чистое, без единого облачка. Молодые, в росинках, листья светились. Тихо. Даже очень тихо. Боеву стало как-то не по себе от этой неприятной утренней тишины. Он пошел по мосту в сторону парка.