Страница 47 из 49
Шубников, широкий в кости и тучный, с трудом помещался в кожаном кресле, а немец присел на краешек стула с высокой резной спинкой.
— Спроси его звание, должность, обязанности, — сказал генерал Шубников, обращаясь к Боеву.
Он перевел.
Немец быстро ответил, что он генерал-лейтенант медицинской службы Вейсдорф, главный инспектор управления санитарной службы вермахта. Потом, помолчав, добавил: профессор медицины Вейсдорф.
— Значит, профессор, — сказал Шубников хмуро, а потом спросил, обращаясь к немцу: — Parlez-vous français?
Боев с удивлением посмотрел на генерала. Грубоватый тон его голоса вдруг изменился, и фраза была произнесена с отличным французским прононсом.
Немец ответил утвердительно. Шубников быстро заговорил по-французски, и Боев с большим трудом улавливал, вспоминая французские слова, смысл сказанного генералом. Шубников, как понял Боев, сказал, что, наверное, немецкому профессору медицины уместно было бы проявить гуманность по отношению к раненым немецким солдатам, размещенным в подвалах и в метро, где, очевидно, нет даже воды, пора прекратить бессмысленное сопротивление, и тогда Советская Армия сможет оказать им медицинскую помощь. Кроме того, в подвалах домов много стариков, женщин и детей.
Немец ответил, что гуманность и война несовместимы, но он, конечно, сожалеет, что все это происходит. Но разве он может отдавать военные приказы? Ведь он всего лишь медик.
Вестовой принес чай в стаканах с мельхиоровыми подстаканниками, и Шубников выпил чай почти сразу, а немец стал мешать ложечкой и отхлебывать маленькими глоточками.
Они обменялись еще двумя-тремя фразами, и Шубников встал. Обращаясь уже к Боеву, он сказал:
— Передай ему, что я сожалею, что немецкий профессор медицины не понимает или не хочет понять трагедию своего народа… Впрочем, не надо. Ничего не переводи. Пусть везут его в штаб армии.
Шубников кивнул адъютанту, тот подошел к немецкому генералу и жестом пригласил его следовать за собой.
Боев тоже встал и спросил:
— Я могу быть свободен?
Генерал молчал. Он смотрел в окно на широкую берлинскую улицу.
Боев постоял несколько секунд и вышел из комнаты, тихо прикрыв за собой дверь.
В прихожей он спросил адъютанта:
— Слушай, Коваленко, откуда твой так по-французски шпарит?
— Испания, брат, Испания, — ответил старшина.
Во дворе после дождя стало светлее, и зелень первых весенних листьев посвежела.
Батьянов сидел прямо на асфальте, прижавшись спиной к стене дома, грелся или спал: фуражка сползла на глаза.
— Толя, — сказал Боев, тронув старшину за плечо.
Батьянов автоматически потянулся к кобуре пистолета, которая висела у него не справа, как повелось в нашей армии, а слева, как у немцев (слева оружие удобнее выхватывать правой рукой).
Увидев Боева, Батьянов заулыбался:
— Ты, землячок! А мне фрицы снятся. Ну пошли промнемся малость. — Батьянов оправил гимнастерку, лихо, чуть набок надел фуражку. — Я тебе город покажу.
— Ну, положим, я город без тебя знаю.
— Нет, я покажу то, чего ты не знаешь.
— Ну ладно. Немножко пройдемся. Ночью я на задание пойду, а вечер, если хочешь, можно вместе провести, отдохнем малость, покурим.
Они вышли со двора и свернули в переулок. Поперек тротуара лежала телефонная будка. А рядом, на стальном круглом столбе, была прибита квадратная решетчатая рама — на ней большими буквами: «Zoo» и стрелка.
— Слышишь, как хищники рычат? — спросил Боев Батьянова.
Звери не рычали, но Боев знал, что «Zoo» — это район знаменитого берлинского зоопарка. Он знал и то, что дальше за каналом шел большой парк — Тиргартен, ставший в эти дни целью окружавших его с четырех сторон армий — общевойсковых и танковых. На окраине Тиргартена, прикрытые Шпрее и каналами, — рейхстаг и имперская канцелярия. Сперва, так слышал Боев, в штабах думали, что Гитлер находится в бункере где-то в Тиргартене, но потом было точно установлено: и Гитлер, и Геббельс, и Борман в подвалах имперской канцелярии, а в рейхстаге, превращенном в крепость, — большой и сильный гарнизон. Сегодня должен завершиться его штурм.
— Зверье, наверное, передохло, — сказал старшина, — или войны испугалось, замерло. А что здесь зоосад, так это на карте обозначено.
— А вот эта телефонная будка, что валяется, на карте обозначена?
— Шутишь!
— Нет, брат, это не простая будка. Она литературная, один наш соотечественник в двадцать первом году говорил из нее по телефону с любимой, а потом написал об этом книгу.
— Ну ты даешь! — засмеялся Батьянов.
— А вот на той скамейке, под липой, Алексей Толстой читал по утрам газету.
— Фантазер ты, земляк.
— А Горький приезжал вот сюда, на перекресток, на машине, а потом слезал вот здесь, где мы стоим, и направлялся смотреть зверей в «Zoo» или гулять по Курфюрстендамм с тем самым молодым литератором, что говорил по телефону из этой будки. А лет за пятьдесят до них здесь проезжал в экипаже Тургенев.
Батьянов остановился и внимательно осмотрел улицу.
— Ты серьезно?
— Серьезно. Эти места любили русские люди, покинувшие по разным причинам свою страну. Потом они перебрались в Париж. А некоторые вернулись на Родину. Причем именно отсюда. И тот, что говорил по телефону, тоже вернулся и стал знаменитым критиком.
— Спасибо за лекцию, если не врешь, — серьезно сказал Батьянов. Боев знал, что Батьянов очень любознательный и умный парень и даже ведет дневник.
Тогда, днем, они далеко не пошли, вернулись в штаб. Батьянов — в свой взвод, Боев — в оперативный отдел, чтобы узнать новости.
Теперь, ночью, они стояли у дома, где Батьянов решил заночевать. Может, на той самой улице, где гуляли днем, а может, и на другой, разве в этой кромешной тьме разберешь?
Днем он удивил Батьянова рассказом о Курфюрстендамм, о русских эмигрантах. Теперь Батьянов удивлял его (уже не первый раз) своим чутьем следопыта. Он сказал: «Здесь пекарня», и оказалась действительно пекарня, хотя раньше сибиряк никогда в жизни не был на этой улице рядом с каналом, ставшим в ту ночь линией фронта, и уж, разумеется, ни на какой карте пекарни обозначены не были.
Старик, светя лампой, повел их вверх по деревянной лестнице. Он что-то говорил, но Боев, хотя понимал по-немецки, никак не мог уловить смысл его слов. Старик говорил быстро и очень по-берлински корежил окончания.
— Чего он бормочет? — спросил Батьянов.
Боев шагнул через две ступеньки и, догнав немца, смог увидеть его лицо: с крупным носом, все в мелких морщинах. Старик продолжал говорить, и теперь его понимал Боев: войне капут, а он — скромный булочник и, более того, социал-демократ, и если господин русский офицер подождет пять минут, то он принесет из подвала свою партийную карточку, она у него сохранилась, и он может ее принести в любую минуту, пусть только господин офицер подождет и не сердится.
— На кой мне его карточка, — сказал Батьянов. — Он кто, хозяин пекарни?
— Да.
— Вот это он не врет. Я по запаху его логово учуял. А насчет его партийной принадлежности скажи ему, с ним, дескать, после разберемся.
Он перевел.
Старик перестал лепетать, он широко раскрыл на площадке дверь и почти побежал по коридору, повторяя: «Битте, герр офицер, битте».
— Вот это другой разговор, — сказал Батьянов и пошел за стариком. За ним шел Боев. Дальше — четыре солдата. Их сапоги наконец стали слышны на деревянной лестнице.
Боев понял, что старшим офицером и, безусловно, начальником старик считает не его, а Батьянова, — уж слишком внушительным был вид у старшины-разведчика. Высокий, в ладно сидящем комбинезоне, в фуражке с черным козырьком. У Боева вид был явно не офицерский: хлопчатобумажная гимнастерка, кирзовые сапоги, пилотка.
Свеча расплылась на фарфоровом подсвечнике, и капли стеарина стекали на полированную поверхность буфета, но никто из-за стола не встал.
Хозяин, положив руки на скатерть, сидел с видимым спокойствием. Девушка (по ее остренькому, немного лисьему личику прыгали красные пятна — отблески огня догорающей свечи) была неподвижна.