Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 76 из 79



Имя этого человека всходившие на трибуну Московского совещания предпочитали не называть. Но крыло утробного страха перед ним как бы незримо обхватывало, обнимало перенасыщенный светом и сверканием позолоты огромный, многолюдный чертог.

А снаружи исполинское здание театра, со своей четверкою коней впереди, было подобно старинных времен роскошному, до отказа набитому, огромному дормезу, запряженному, увы, несоразмерно маленькой четвернею, которая силится все же умчать, унести переполняющих его беглецов от настигающей грозной и неотвратимой опасности!

Разгоряченный своим собственным рассказом-воспоминанием, Кошанский отер выступивший на лбу пот, передохнул и затем, как всегда, не преминул ввернуть латинскую, с предварительным переводом, пословицу.

— Говорят, поэтами, мол, рождаются, а ораторами делаются. Но этот человек оратором и родился! Когда он кончил эту свою двухчасовую речь, он почти без сознания, в обмороке полного изнеможения упал на руки своих адъютантов… У меня было чудесное место в партере, и, знаете ли, в свете прожекторов лицо у него было мертвенной белизны! Я сам это видел. Было даже страшно за него… Да и шутка ли: три дня и три ночи!

Тут Кошанский доверительно понизил голос:

— Говорят, вынужден прибегать и к морфию и к кокаину…

Сычов презрительно фыркнул:

— Это что же? Белый понюшок, значит, в ноздрю забил — и айда валяй государством править?! Не-е-т, на кокаинчике далеко не уедет — разве что в сумасшедший дом!

Кошанский, минуя эти его слова, продолжал:

— Вообще, здоровьем Александр Федорович очень хрупок. Питается почти одним только молоком…

И замолчал.

Шатров:

— Это почему же?

— Несколько лет тому назад ему удалили почку…

Медвежьи глазки мельника-великана зажглись хищным огоньком предвкушаемого удара по противнику. Неожиданно тонким голосом он спросил:

— Почку, значит, отрезали?

Кошанский, с подобающим предмету печальным выражением лица, молча кивнул головой.

Тогда Сычов, гоготнув глумливо, сказал:

— Жа-а-ль! Ошиблись хирурги: надо было — голову!

И довольнешенек своей злобной остротой, заключил:

— Ну, по всему видать, большевики эту хирургическую ошибку скоро исправят!

Молчание…

Тогда, словно бы доводами желая оправдать грубость своей шутки, неистовый Панкратий добавил:

— А что он, в самом деле: туда-сюда, туда-сюда?! Поворачивать надо, а не вертеться! Это тебе не качели, а государство. Империя! Армию развратили… Вожжи упустить — не скоро изловишь!

С тяжким вздохом к нему присоединился и отец Василий:

— Истинно! С горы и дитя столкнет, а в гору и десятеро не вскатят! Армия наша — в неизбывном недуге. Сей злополучный приказ номер первый — с него и началось: отмена титулований господ офицеров, неотдание им чести вне службы, разного рода вольности солдату… А кто же виноват, ежели не глава правительства? Когда центр неверен и колеблющ, никогда черта круга верно не сойдется!

Анатолий Витальевич Кошанский не преминул изловить отца Василия в некой погрешности против истории:

— Простите, отче! Я отнюдь не хочу зачесывать «бобрик» под Александра Федоровича. И если в ближайшее время, как по всему можно заключить, ему предстоит политическая кончина, то я первый скажу: да будет тебе земля легка, — сит тиби терра левис! Но вот в приказе номер первый вы Керенского напрасно обвиняете: военным министром был тогда Гучков, а премьером — князь Львов!

В защиту несколько смутившегося отца Василия ринулся Сычов:

— Вот именно: Гучков и князь Львов! Оба — масоны. Завзятые! А князь Львов — даже магистр всероссийской ложи! Вот оно как!

Он побагровел.

Кошанский начал было, язвительно и учтиво, возражать, но неистовый великан-мельник не дал себя остановить:

— Да что там! Захотели победить без царя — вот и доигрались. Доперли! Букет масонов поставили во главе государства, и это во время войны! Ведь вы только посмотрите: из кого Временное правительство составили…

И, пригибая один за другим свои огромные пальцы, Сычов принялся называть:



— Керенский? Масон! Князь Львов? Масон! Милюков? Опять же масон!

Тут Кошанский попытался было как-то вступиться за лидера своей партии, но разбушевавшийся мельник от этой попытки его прямо-таки осатанел:

— Бросьте! Сами про него эки штуки рассказывали!

Кошанский — гневно-предостерегающе, протяжно:

— Панкратий Гаврилович?! Я полагал, что, апеллируя к порядочности моих слушателей…

Сычов только отмахнулся; издеваясь, передразнил:

— Апеллируя, апеллируя! Для вас он — ученая голова, профессор, знаток иностранной всей политики… лидер кадетский, а для меня он был и есть — Пашка Милюков! Погубитель государя… Шабес-гой господина Винавера… Треклятый масон!

Сегодня он — как с цепи сорвался! Шатрова, когда тот стал его унимать, он попросту отстранил рукой. Да еще и перстом погрозил:

— И тебя, друг, знаю! И ты, Арсений Тихонович, туда же, на их сторону, око скосил. Обошел тебя этот писарек… бывший! Оборотень этот, нынешний товарищ Кедров! Но, смотри — пригрел ты змею за пазухой! Ох, не знали мы раньше, что Шатров наш, от большого-то ума, большевичков прикрывает!..

Он стоял, тряся бородищей; лицо и в особенности губы стали сизо-багрового цвета и налились, набухли, будто мясистое надклювье у индюка, когда он, раздраженный, начинает кричать.

Задохнулся. И этим как раз мгновением воспользовался Кошанский, чтобы перенять слово.

Он был что-то нарочито спокоен. Нет, даже вкрадчиво любезен, до приторности! Только вот глаза у него что-то уж очень сощурились и как бы узкой-узкой, как лезвие бритвы, полоской испускали недобрый свет в гневное лицо врага.

— Дорогой мой! Досточтимый мой Панкратий Гаврилович! — Так он начал, и при этом каким-то протяжным, певучим голосом: — Вы сегодня столь удивительные познания обнаружили перед нами касательно личного, так сказать, состава братства вольных каменщиков — назовем их привычно: масонами, — что я, право, желал бы, хотя я и занимался специально этим вопросом, получить из ваших уст некоторые… сведения…

— Ну, ну?!

— Скажите, не известны ли вам среди масонов имена Георга Вашингтона… Вениамина Франклина… Лафайета… Вольтера… Мирабо… Гёте? Простите, я называю вне всякого порядка!

Сычов, уклонившись от прямого ответа, грубовато пресек его перечень:

— Хотя бы! Дак что из этого?!

Голос Кошанского стал суше и подобраннее:

— Прекрасно! Будем считать, что вы ответили нам фигурою умолчания и что эти имена вам, конечно, известны как достойнейшие в братстве вольных каменщиков! Ну, а скажите нам, если и далее вы будете столь же любезны, среди избранного, передового русского дворянства разве вам не известны имена таких масонов, как Новиков, Николай Иванович; как Батенков, Гавриил Степанович, Тургенев…

Не дав ему закончить, Сычов — угрюмо и вызывающе, однако и с некоторой тревогой:

— Какой Тургенев?!

— А!.. Я вижу, это имя вас несколько обеспокоило? Но, успокойтесь: Николай Тургенев!

— То-то же!

— Преждевременно торжествуете! Сейчас вы услышите имена, я думаю, не менее знаменитые в анналах нашей истории… Пестель вам, для начала: Павел Иванович…

— Это декабрист который?

— Вот, вот, вы правы!

Сычов махнул рукой:

— А император Николай Павлович его и повесил!

Такого ответа Кошанский все же не ожидал!

— Ну, знаете ли?!

И стало видно по выражению лица его, слышно стало по звуку голоса, что и его искусственное спокойствие сейчас сорвется:

— Повесил… Да! Но не понимаю вашего злорадствия, сударь! Сейчас я назову вам среди русских дворян — и даже выше! — имена таких вольных каменщиков, которых не только никто не вешал, но перед которыми и вы, я думаю, не раз склоняли голову: Петр I. Император. Тот самый, которого мы все, и, думаю, не напрасно, привыкли именовать: Петр Великий!

Общее молчание. Сычов хрипло прочищал перехваченный внезапностью голос — не мог собраться с мыслями. Оторопел!