Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 21 из 23



– Сомкнуть шеренги! Расемеи взять на плечи! Расемеями зажать вражеских коней! Всадников рубить одновременно слева и справа! – была дана команда, а сам я на Буцефале ворвался меж шестой и седьмой шеренгами и стал мечом рассекать попадавших под руку персов – со всеми их кожаными штанами и сверкающими панцирями. Я находился в состоянии боевого грэга, по имени Илья, в котором мог мечом с одного удара перерубить лошадь. Мои воины знали об этом, поэтому Расемеи передо мной и Буцефалом взмывали наконечником вверх, словно торопливые шлагбаумы, пропуская меня, и я пролетел весь коридор меж шестой и седьмой шеренгами без задержки, если не считать того момента, когда Буцефал запутался ногами в кишках вражеского воина, которого я не перерубил чисто на две части, а лишь развалил надвое – и Буцефал чуть было не грянулся оземь. Мой боевой грэг по имени Илья был на этот раз толстым, черным, как торнадо, он пронесся по всему полю сражения, кружась и падая то в одну сторону, то в другую, – и, глядя на него, мои солдаты проникались уверенным чувством победы. Грэг Илья уберег меня от ранений и на сей раз – да, это, наверное, было при Иссе, я тогда и шлема не надевал, и мою кудрявую голову, высоко поднятую на юной шее, в экстазе грэга, издали примечали и мои львы-фалангисты, и чешуйчато-блещущие витязи вражеского войска.

Моя мама Александра Владимировна знала, что с первых моих шагов по жизни надо мною порхают, оберегая меня, множество разных грэгов, поэтому мама моя лишь с презрением посматривала на толпу черных пиедоров, которые увязывались за мною вслед, когда я, шестилетний, уходил один гулять на окраину пустыни Кызыл-Кум. Пиедорам таки и казалось, что я иду один, они, на ходу раскачивая задранными хвостами, гнусно улыбались и облизывались, как собаки, скудоумно представляя, как закусят комочком моего маленького тела и запьют литром-другим моей малярийной крови. Ибо я тогда болел малярией, и пиедоры прекрасно знали об этом. Моя же мама смотрела мне вслед, на то, как я ухожу в Кызыл-Кумы, – и со спины, сквозь жжение адского пекла, я чувствовал на себе любящий, горделивый, прохладный материнский взгляд. Потому что моя гениальная мама, Александра Владимировна, могла видеть не только черномазую толпу пиедориков, не только знала о кипящих в моей крови пузырьках малярии, – но с ликующим светом счастья в глазах видела и то, как с блекло-синих небес, накрывающих пустыню, стремительно пикировала вниз, на меня, большая эскадрилья белых, как облака, грэгов. Это были грэги не боя и убийственного экстаза, как Илья-грэг, толстый и крученый, словно торнадо, – нет, это были ослепительно-белые, длинные и большие, как дирижабли, грэги милосердия, счастья и горней красоты, с помощью которой, вместо хинина, Спаситель в двадцатом ядерном веке решил вылечить меня от малярии.

Грэги горней красоты, огромные, как дирижабли, стали кружить надо мной, я лежал на раскаленном песке и смотрел на них снизу вверх, а вокруг меня бегали маленькие черные Цуценя – так всех, одним именем, звали пиедоров, – они уже забыли про меня, им было уже не до моей вкусной малярийной крови, на них сверху обрушились пулеметные и автоматные очереди, и на шелковистых склонах красных барханов начали вспрыгивать пулевые фонтанчики, бегать по песку, догоняя друг друга, неудержимо приближаясь к мятущимся Цуценятам. А те в безысходной панике стали зарываться в красные барханы, желая спрятаться от разящих ангельских пуль.

Я лежал на расплавленном от жара песке, сам также исходя инфернальным дымком от затлевшей под солнцем пустыни бедной детской одежонки, и шустро бегавшие мимо цуценята закидывали мое бледное-бледное лицо песком из-под пяток. Я лежал – и, хотя снаружи дымилась на мне одежда, внутри малярийного пространства моего тельца стояла зимняя стужа, и зубы стучали от неудержимого озноба. Но между мной и Александром Македонским не оказалось ни зноя, ни холода малярии, и лоснящийся вороной Буцефал унес меня мимо меня, лежащего в малярийном забытьи на горячем песке, далее проскользнул по тысячелетиям каких-то безымянных дорог и, наконец, устало приник поникшей головою к теплым доскам ворот по имени Пимен. Ворота сами собою бесшумно растворились, и Буцефал зашел во двор, с трудом переставляя ноги с разбитыми подковами. Скакать назад путями тысячелетий оказалось гораздо труднее, чем вперед, потому что камни на этих дорогах все оказались настоящими – не то что на стезях будущего исторического пространства, где все было эфемерным – и камни, и мечты, и цели многих цивилизаций. И вот Буцефал сам, без моих понуканий, привез меня к дому, где я, Александр Македонский, мог уединиться, уйти от кривотолков истории и наконец-то стать самим собой. Было жаль, конечно, бесчисленных моих воплощений на путях планетного движения матушки Земли. Пронзительно жаль было шестилетнего мальчика, лежащего в малярийном припадке на краю раскаленной пустыни Кызыл-Кум. Но я после всего хотел быть самим собой, которого еще не знал, не придумал. Ради этого Буцефал и привез меня, цокая копытами по настоящим камням постаревшей планеты, к этому дому моего уединения. Не могу назвать ни почтового, ни электронного своего адреса, ибо сам еще не знаю, – единственный ориентир, известный мне, – это деревянные глухие ворота по имени Пимен.

За этими воротами, прямо во дворе, на самом дальнем его углу, я, второй раз в истории, похоронил коня Буцефала. В первый раз похоронили его где-то в Индии. Земные дела Верховный Един совершает в паре с кем-нибудь, а я все свои дела завершил, и потому Буцефал мой мог спокойно лежать в углу двора под землей, ибо я уже в его помощи не нуждался. В доме буду жить един, и все, что я стану делать, уединившись в нем, уже не коснется никого – ни Господа Бога, ни праха Буцефала, ни того шестилетнего малыша, больного малярией, в крови которого стоит лютый холод – хотя одежонка на нем дымилась под прямыми лучами яростного солнца пустыни Кызыл-Кум.

Пройдя миллионы лет земных дорог, испытав на себе очарованье тысяч перевоплощений, я захотел окончательного и полного уединения только для того, чтобы



Наедине С Самим С Собой, – НСССС,

пока дышал и пока приходили слова и приносили с собой – каждое в самом себе – весточку из того мира, откуда родом все Александры человеческого мира, между которыми, как выяснилось, никого, никоим образом, никак, никого нет и ничего не стояло. Почему этого корейца звали Александром, никто не знал, но моего отца по-русски именовали Андреем Александровичем, стало быть, мой дед был Александр. А маму мою нарекли Александрой, она была Александрой Владимировной. И хотя меня не назвали Александром, но между мною и любым Александром или Александрой ничего и никого не было, поэтому я, потомок давно сгоревшего костерка по имени Александр, хорошо прочувствовал мимолетность его тепла и постоянство вселенского малярийного холода. Мой дед был Александром – и во дворе за воротами по имени Пимен мы повстречались втроем: Александр Македонский (или Великий), мой дедушка и я.

Дедушка Александр Ким громко и бодро постучал с улицы кулаком по сухим доскам Пимена, я открыл ворота, и когда дед вошел во двор, я, к удивлению своему, увидел перед собой веселого чернокудрого корейца лет тридцати пяти – сорока. Белые зубы сверкают в цыганской улыбке, в руке он держал за косички жухлых луковых перьев небольшую связку бурых луковиц. Дед шел мимо лукового поля и не выдержал: увидел в грядках созревшие репки лука, наполовину торчавшие из земли, мимоходом выдернул одной рукой и другой рукою – за косицы из земли, на ходу сплел желтые соломчатые увядшие перья лука в единую косичку. Вот и принес он ватагу изумительно красивых, блестящих от здоровья и силы луковиц, в угощенье Александру Македонскому. Имена у тех луковиц были – Миля, Пиня, Мефиодора, Ларсик, Нор, Кунор, Симпа.

Александр Македонский отрезал походным египетским ножичком Периклом луковицу Мефиодору, очистил от золотистой шелухи и, царственной рукою подняв до уровня глаз белое блестящее луковое яблоко, сначала полюбовался им, затем с азартным хрустом запустил в него свои молодые зубы. Александр-дед принес Александру Великому то, что император любил больше всего с самого раннего детства – терпкие сырые луковицы, от которых у человека, разрезающего их, бегут крупные бесчувственные слезы. Но дело в том, что еще у юного инфанта не текло слез при поедании любимого корнеплода, это дало еще один повод придворному звездочету и прорицателю Евлектрию Хусама предречь великую будущность Александру Филипповичу Македонскому. Который съел всего без остатка Мефиодору, затем и Ларсик, и Кунор, и Милю. Только прикончив последнюю, экс-император тепло икнул луковым духом и с улыбкой молвил: