Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 5 из 13

– Жители Неаполя, король умер! – провозгласил он. – Да здравствует королева!

– Да здравствует Иоанна, королева Неаполя! – ответила толпа в едином порыве, и этот громогласный возглас эхом отозвался во всех кварталах города.

События этой ночи, сменявшие друг друга с поразительной быстротой, как во сне, произвели на Иоанну столь глубокое впечатление, что, раздираемая тысячей противоречивых эмоций, она удалилась в свои покои и заперлась в опочивальне, чтобы дать выход своему горю. И пока ее родичи и царедворцы со своими амбициями и притязаниями суетились у гроба неаполитанского монарха, юная королева, отвергнув утешения, которые были ей предложены, горькими слезами оплакивала смерть своего любящего деда, потакавшего едва ли не всем ее капризам. Усопшего с почестями похоронили в церкви Санта Кьяра, посвященной Святому Причастию, им же основанной и благодаря ему украсившейся великолепными фресками Джотто и многочисленными драгоценными реликвиями, в числе которых – стоящие позади главного алтаря две колонны белого мрамора, вывезенные якобы из храма царя Соломона и сохранившиеся доныне. Здесь король Роберт Неаполитанский покоится по сей день, справа от усыпальницы своего сына Карла, герцога Калабрийского, и здесь же мы можем увидеть два его изображения: на одном он представлен в королевском одеянии, на другом – в монашеской сутане. Сразу после похорон наставник принца Андрея спешно собрал представителей венгерской знати, и на этом совете, в присутствии принца и с его согласия, было решено немедленно отправить письма матери, Елизавете Польской, и родному брату Людовику Венгерскому, в коих изложить все подробности завещания короля Роберта, а еще – пожаловаться в папскую резиденцию в Авиньоне на поведение принцев крови и неаполитанский люд, которые, презрев права ее супруга, провозгласили Иоанну единовластной королевой Неаполя, и испросить позволения понтифика короновать также и Андрея. Поднаторевший в придворных интригах брат Роберт, который вдобавок к чисто монашеской хитрости обладал также и сноровкой ученого, подвел своего подопечного к мысли, что следует воспользоваться унынием, в кое, по всей видимости, повергла Иоанну кончина деда, не дав ее фаворитам времени оплести ее своими соблазнами и советами.

Но чем острее и громкозвучней наша скорбь, тем скорее она сменяется утешением. Так случилось и с Иоанной. Рыдания, грозившие разорвать ей сердце, внезапно смолкли, и новые помыслы, уже не такие мрачные и даже приятные, стали занимать королеву. Слезы высохли, и во влажных глазах ее, словно лучик солнца после грозы, снова стала проблескивать улыбка. Эта перемена, столь желанная и с таким нетерпением ожидаемая, скоро была замечена молоденькой камеристкой Иоанны. Она проскользнула к королеве в опочивальню и, упав на колени, самым вкрадчивым тоном и в самых ласковых выражениях принесла своей прекрасной госпоже первые поздравления. Иоанна распахнула ей свои объятия и долго не отпускала, потому что донна Канция была для нее не просто прислугой, она была подругой детства, хранительницей всех ее секретов, наперсницей, которой королева поверяла свои самые потаенные мысли. Достаточно было взглянуть на эту девушку, чтобы понять, почему привязанность к ней Иоанны так велика. Улыбчивое, открытое лицо из тех, что внушают доверие и моментально покоряют душу, золотистые светлые волосы, глаза ярчайшей и чистейшей голубизны, лукаво вздернутые уголки рта, точеный подбородок – все это придавало облику донны Канции неотразимое очарование. Бесшабашная, веселая, легкомысленная, живущая только ради удовольствий, слепо следующая своим сердечным порывам, восхитительная в своем остроумии и очаровательная в своем коварстве, в возрасте шестнадцати лет она была красива, как ангел, и порочна, как демон. При дворе все ее обожали, а сама Иоанна относилась к своей камеристке с большей сердечностью, чем к собственной сестре.

– Моя милая Канция, – со вздохом прошептала королева, – как видишь, я несчастна и мне очень грустно.

– А я, моя прекрасная государыня, как видите, наоборот, очень счастлива, потому что могу, прежде всех других, смиренно поведать вашему величеству, как радуется сейчас народ Неаполя! – отвечала камеристка, взирая на нее с восхищением. – Найдутся те, кто позавидует короне, сияющей на вашем челе, и трону, одному из самых величественных в мире, и приветственным кликам целого города, который, скорее, боготворит свою королеву, а не просто ее почитает; но я, сеньора, я завидую вашим прекрасным черным волосам, сиянию ваших глаз и непередаваемой грации, перед которой не устоит ни один мужчина!

– Нет, моя Канция, тебе стоило бы меня пожалеть и как женщину, и как королеву: когда тебе пятнадцать, корона кажется тяжкой ношей. К тому же я лишена той свободы, какой пользуется нижайший из моих подданных, – свободы любить по своему выбору. Прежде чем я достигла разумного возраста, меня принесли в жертву человеку, которого я никогда не смогу полюбить!

– Госпожа, а ведь при дворе есть один молодой рыцарь, – еще более вкрадчивым голосом, чем прежде, продолжала камеристка, – способный своим почитанием, своей преданностью и любовью заставить вас забыть все обиды, нанесенные этим чужеземцем, не достойным ни быть нашим королем, ни вашим супругом.





Из груди королевы вырвался глубокий вздох.

– С каких пор ты разучилась читать у меня в душе, Канция? Неужели тебе должна я признаваться в том, что эта любовь делает меня несчастной? Глупо отрицать, в первое время это преступное чувство завладело мной; мне чудилось, будто новая жизнь пробуждается в моей душе, и я дала себя увлечь мольбам, слезам, отчаянию этого юноши, тем более что и его матушка, которую я всегда любила, как родную, была к нам так снисходительна… Я любила его. Господи, я так молода, но сколько горя довелось мне изведать! Временами я ловлю себя на ужасной мысли, что он меня больше не любит и никогда не любил. Честолюбие, корысть и бог знает какие еще гнусные мотивы побудили его изображать страсть, которой он никогда не испытывал. Я к нему охладела, и сама не знаю почему. Его присутствие стесняет меня, взгляд тревожит, от звука его голоса меня бросает в дрожь, я боюсь его и отдала бы год своей молодости за то, лишь бы никогда его не встречать и не слышать!

Эти слова, по всей видимости, растрогали королевскую наперсницу до глубины души. Чело донны Канции омрачилось грустью, она опустила глаза и какое-то время молчала, показывая больше печали, нежели удивления. Наконец она медленно подняла голову и заговорила с очевидным смущением:

– Я бы не осмелилась так строго порицать человека, которого моя государыня одним только своим благосклонным взглядом вознесла выше всех смертных. Но, если упреки в непостоянстве и неблагодарности Робертом Кабанским заслужены, если он нарушил свои клятвы, участь его незавидна, ибо он презрел счастье, о котором иные всю жизнь молят Господа и за которое готовы отдать свою бессмертную душу! И я знаю того, кто день и ночь неутешно проливает слезы, страдает и сгорает от долговременного и жестокого недуга, притом что одно-единственное слово сострадания может еще его спасти, если только это слово сорвется с губ моей благородной госпожи!

– Ничего больше не желаю слушать! – вскричала Иоанна, вскакивая с места. – Совесть и так обременяет меня упреками, новых я не хочу. Несчастье постигло меня и в любви законной, и в любви преступной. Увы! Я не стану больше бороться с жестокой судьбой, я покорно склоню перед ней голову. Я – королева, и обязана посвятить себя заботам о благополучии подданных!

– Неужели вы запретите мне, сеньора, – снова заговорила донна Канция ласковым, проникновенным голосом, – произносить при вас имя Бертрана дʼАртуа, этого злополучного юноши, красивого, как ангел, и робкого, как девица? Теперь вы – повелительница, жизнь и смерть подданных – в ваших руках, но неужто не найдется в вашей душе и капли милосердия к несчастному, не совершившему никакого прегрешения, кроме любви к вам, и призывающему все силы своей души, чтобы не умереть от счастья всякий раз, когда вы с ним встречаетесь взглядом?