Страница 1 из 14
Анфиса Елизаровна Дворжецкая после второго стакана водки всегда вспоминала о своей причастности к польскому дворянству. Таких, как она, в былые времена называли «красавица»: длинные густые пепельные волосы, которые она заплетала в тугую косу и укладывала вокруг головы, большие карие глаза, точеная фигура. Но судьба ей досталась нелегкая, от чего красота с годами померкла и лишь в редкие минуты проявлялась с прежней силой, заставляя прохожих оборачиваться вослед. При том, что внешность ее была под стать имени, его-то как раз, имя то есть, она давно уже не слышала и привыкла, что все вокруг называют ее – Фиска. Фиска пила нечасто, не чаще раза в месяц, а то и того реже, но когда уж случалось, то удержу не знала и часто безобразничала, проявляя буйность нрава и скверный характер.
Упоминание факта дворянского происхождения Фиски неизменно вызывало кривую усмешку у ее сожителя – спивающегося непризнанного гения Федора Рыжова. Внешность Федора выдавала в нем человека, не имеющего к физическому труду никакого отношения. Художник или музыкант – это было видно сразу: длинные рыжие вьющиеся волосы, собранные в хвост, бледное вытянутое лицо с тонкими чертами, но главное – бездонные серые глаза, в которых, как казалось, отражена вся вселенская скорбь. Федор Рыжов был художником, и лучше всего ему удавались портреты в технике масляной живописи. Хотя порой его увлекали и эксперименты, и тогда он часами колдовал над созданием собственной краски, из каких-то только ему ведомых компонентов. И картины тогда получались необычные – рельефные, с внутренним свечением.
«Здорово!» – восхищалась Фиска, оценивая работу Федора, но Федор, глядя задумчиво на холст, с глубоким вздохом говорил: «Не то…» – и отставлял картину в угол.
Федор пил чаще, чем Фиска, поскольку чувствовал в душе неодолимое томление, от которого его не могло избавить даже искусство, хотя к искусству Федор относился весьма трепетно и с глубоким уважением, и только спиртное позволяло Федору расслабиться, отчего всё его томление выливалось в работу.
Федор часто писал портреты Фиски, так как та, не обремененная никакой трудовой деятельностью, была всё время под рукой и с удовольствием позировала Федору. А Федор, когда был в хорошем расположении духа, шутил:
– Вот, Фиска, хоть ты и помрешь, но будешь жить вечно.
– Как Мона Лиза! – смеялась Фиска.
Когда Фиска заговаривала о своем дворянском происхождении, Федор без особого воодушевления говорил: «Знаю» и, наполняя стакан, добавлял:
–Только кровь твоя голубая не мешает тебе хлестать водку как простолюдинке.
– Сам простолюдин и пьяница к тому же, – огрызалась Фиска, закуривая дешевую сигарету, отводила пьяные глаза от Федора и долгим невидящим взглядом смотрела не моргая куда-то вдаль, и казалось, что там, вдали, сквозь сизые клубы сигаретного дыма она видит нечто такое, чего Федору, при всей утонченности его творческой натуры, никогда не увидеть и не постичь.
– О-о-о! – говорил ей Федор и выпивал свой стакан разом, не кривясь и не закусывая.
Но сегодня Федор ничего не говорил. Он неподвижно лежал на спине, с открытым ртом, на грязном полу кухни.
Федор лежал на полу не потому, что утомился очередным стаканом, а просто Фиска в пылу разгоревшегося скандала задушила Федора его же шарфом, которым тот с утра обмотал шею по причине простуды.
Фиска была женщиной не хрупкой, но и Федор не был доходягой, и теперь Фиска глядела на него и не могла поверить, что это сделала она. Когда Федор затих, Фиска еще некоторое время, навалившись на Федора всем телом, с остервенением затягивала шарф, а когда почувствовала, что Федор не оказывает сопротивления, мгновенно протрезвела и перепугалась.
– Федь… – тихо позвала она. – Федь… – повторила она чуть громче. – Федь, миленький…
Но Федор Рыжов уже не слышал этих слов.
Фиска закричала, но сразу поняла, что кричать нельзя. Она зажала рот рукой и сползла с Федора, затем встала и долго с ужасом смотрела на неподвижное бездыханное тело.
– Господи! – испуганно пролепетала она. – Умер. Умер, сволочь. Вот гад! – Фиска со злостью пнула его ногой. – Назло мне умер, алкоголик проклятый. – Она рухнула на табурет у кухонного стола и разрыдалась, обращаясь к не подающему признаков жизни Федору: – Сволочь! Ах, какая же ты сволочь, взял и умер… Зачем ты умер?.. Сам виноват! Кто тебя просил называть меня шлюхой? Какая я тебе шлюха? – Фиска вытирала слезы, размазывая тушь, потекшую с ресниц, накрашенных дня три тому назад по случаю романтического настроения.
– Что мне теперь делать? А? Скажи, что мне теперь делать?.. Молчишь, гад, конечно, тебе хорошо, ты умер, наплевал мне в душу и умер. Я же знаю твой характер подлый, ты специально умер, чтобы доказать свое. Мол, ты хороший, а я – дерьмо. Нет, мой дорогой, это ты – дерьмо, нормальные мужики так не поступают, так поступают только сволочи, такие как ты! Так только дерьмо поступает! Да!
Фиска перестала рыдать и только время от времени всхлипывала. Ее взгляд остановился на недопитой бутылке водки. Она трясущейся рукой налила себе четверть стакана и выпила. По телу разлилось тепло. Фиска закрыла глаза и прислушалась к себе. Злость и страх постепенно исчезли, и на смену им пришла тяжелая, невыносимая тоска.
– У-у-у! – завыла Фиска. – У-у-у, какой же ты гад, Федька-а-а… у-у-у, что ж ты со мной сдела-а-ал?.. уби-и-ил… зарезал без ножа-а-а…
Но хмельная жидкость делала свое дело, и через некоторое время Фиска перестала выть и затихла.
Был вечер. Снаружи быстро темнело. На улице зажглись фонари. За окном качалась от ветра тонкая рябина – почти без листьев, но с крупными гроздьями сочных красных ягод.
Поздняя осень – любимая пора Федора Рыжова. В эту пору ему особенно легко творилось. Два дня назад он рано утром ушел с этюдником на озеро. «Хочу написать автопортрет на фоне родного края», – объяснил он Фиске. Там на озере и простудился. Дело кончилось лихорадкой, и Фиска из гуманных побуждений предложила: «Может, водочки – для поправки организма?»
Федор не любил приносить водку домой, зная, что Фиска не удержится, напьется и начнет скандалить. Сам-то он старался выпить где-нибудь в забегаловке, на худой конец – в подъезде или на подходе к дому, и приходил уже вполне готовый к творчеству. Но на этот раз, не устояв перед железной логикой Фиски, Федор всё-таки поплелся в магазин. Денег было немного, и он безо всякой надежды прихватил с собой небольшую картонку, где маслом изобразил портрет английской королевы. Стоя у порога магазина, Федор решил покурить. Он не курил с самого утра – в груди было мерзко, но желание затянуться перебороло отвращение, и он достал из кармана длинного и не совсем чистого плаща пачку «Премьера». Не успел Федор сделать и двух затяжек, как его зоркий глаз заметил бодро шагающую группу людей, в которых легко было узнать иностранцев – по хорошей одежде и громкой речи. Бросив недокуренную сигарету мимо урны, Федор, как икону, взял свою картонку и не торопясь, с достоинством направился наперерез иностранцам.
«Сорри», – как можно вежливее сказал он.
Иностранцы остановились и с большим интересом уставились на Федора.
«Сорри, – повторил Федор, – не желаете взглянуть?..»
Иностранцы все как по команде улыбнулись и перевели взгляд на картину.
– О! – сказал один из них.
– О! – хором повторили за ним остальные и, наклонившись, принялись рассматривать картонку, лепеча что-то по-английски.
Наконец первый из сказавших "О!" направил лучистый взгляд на Федора и, солнечно улыбаясь, спросил:
– Сколка?
Федор, сопротивляясь захлестнувшей его дрожи в коленках, с достоинством произнес:
– Ван хандрид доларз, – и сам обомлел от собственной наглости. Но понимая, что отступать уже нельзя, он в отчаянии ткнул себя пальцем в грудь и многозначительно добавил: «Федор Рыжов!»
Иностранец, проявивший финансовый интерес к творчеству Федора, после слов «ван хандрид доларз» удивленно поднял брови и вытянул губы, отчего его лицо стало похоже на скворечник, но после столь убедительного жеста Федора брови опустил, губы разжал, на несколько секунд задумался и, махнув рукой со словами «окей!», достал из внутреннего кармана куртки пачку стодолларовых купюр. У Федора екнуло сердце, но виду он не подал, а всё стоял, прижимая картонку к груди, с одной мыслью в голове: «Надо же!».