Страница 10 из 17
А что помните-с?
«…Небо ясно. Один воюет он. Зачем?»
Глупый вопрос.
Еще один пацифист-офицер выискался в русской литературе после Севастополя. Дурные примеры… ну, и так далее.
А трудно быть обезьяной Бога: все над тобой смеются.
«Горец с кинжалом» – «Mont рои» – невинный экзерсис (надоел бесконечный «Авиньон-Совиньон», захотелось чего-то поновее, на ту же мелодию).
Господи, и из-за этого стреляться?!
Но обезьянка оказалась злой. Кинжал болтался на правом боку ниже колена, это неудобно: ударял по ноге при ходьбе. Но Мартышка жаждал выделиться.
Лермонтов от своей выделенности страдал.
Итак, персонаж, он же Мартышка, вырвался из клетки романа – другим.
Автор обнаружил новый блеск в глазах героя не сразу, заметив, стал изучать. Наблюдал и даже проводил эксперименты над бедным животным. Что было скверно, но неизбежно для добросовестного автора – изучение натуры.
Молодой натуралист М. Лермонтов ставил Мартышку в разные положения, Мартышка (славный старый товарищ) запутывался в них всё больше.
(«Писатели – великие грешники», – проницательно заметил один расстрелянный. Писатель.)
Впору было остановиться. И начать другой роман про Героя нашего времени.
Но какого же теперь героя? Лерма пишет бабушке в Тарханы, просит посодействовать отставке. И прислать Шекспира.
Жаркое, душное лето, и листья уже пожелтели.
Как Мартышу доказать всем – и окончательно, непременно-с окончательно! – что он не Грушницкий, не марионетка Печорина-Лермы?
А просто делать наоборот: Грушницкий в романе не стреляет в Печорина, а Мартыш стрельнёт. Лерма сам на дуэль напрашивается (всё выясняет, где проходит граница нынешней подлости). Вот и узнает, достовернейше.
Десять шагов и три попытки. Вполне хватит.
Дуэльные правила в России принято нарушать.
И нарушали. А потом врали следствию, себя и других выгораживая.
И следователи были рады замять поскорее скандальную исторью. Убийство по неосторожности – самое подходящая версия для начальств.
И все врали, врали – и получили minimum minimorum.
А как же «Божий суд»? Он ждет?
Божий суд грянул в 1924 году. Осуществлялся, как водится, чистыми детскими руками, почти ангельскими (если закрыть глаза на некоторую подпорченность биографий). Беспризорники из колонии в бывшем имении Мартыновых, узнав, кто похоронен в здешнем склепе, разбросали косточки по парку… Сатанинский обряд, забеспокоились некоторые лермонтоведы.
Но это вступили в свои права мощные архетипы. В допетровской Руси так расправлялись с особо опасными государственными преступниками, к примеру, с самозванцами: их не по-христиански бросали диким зверям на растерзание, забивали их прахом пушку…
Лет через тридцать после дуэли Мартынов открыл, что попал в Историю, выделился. Только совсем не так, как мечталось.
Думал, застрелил по неосторожности или, там, сгоряча приятеля-шалопая. С кем не бывает! Оказалось, застрелил гения. Национального поэта.
Николай Соломонович отдал распоряжение своим многочисленным потомкам похоронить себя безвестно, без надписи. Не послушались: похоронили в семейном склепе, с полагающимися почестями.
Степень подлости и степень пустоты… Главным было не количество участников и даже не авторство выстрелов (успел ли выстрелить Лермонтов или нет, стрелял ли из-за кустов засланный казачина и т. п.), а то, что раны умирающему – медленно, четыре часа умирающему, еще живому! – никто не перевязал. Убит же наповал! Врач не нужен. (Так что правильно, господа следователи, медика не взяли на дуэль – не понадобился.)
Вели себя там, на местности, так, как будет нужно потом следствию. То есть грамотно себя вели.
А лекаря в ранах разве разберутся? Плохи наши лекаря.
И бросили Мишеля под ливнем, уехали в город. Исторья закрыта.
Перевязать раны? Зачем? Время Печориных прошло; нынче время Грушницких.
Коллективный Грушницкий – с единой мерой подлости и пустоты. Сия мера их всех уравняла: Монго Столыпина и Васильчикова, Глебова и Мартынова. Стали неразличимо одинаковыми в главном событии их жизни.
А когда прозревшее и забоготворившее поэта М. Ю. Лермонтова человечество потребовало мемуары, пришлось им врать опять.
Ну, ничего, врали.
Через 150 лет экспертиза спохватилась, что сердце не задето, что ежели б перевязать да быстро отвезти, как принято в дуэльных правилах, к врачам, то – один шанс противу девяти – что спасли бы.
И тогда дружный коллектив наказывали бы лишь за факт дуэли. И врать бы не пришлось.
Что ж не спасали истекающего кровью товарища?
Разве что Грушницким живой автор не нужен.
Интересная мысль. И главное, как говорится, свежая.
Еще защитники славной компании объясняют ее непохвальное поведение сугубо конспирологической целию: якобы все дуэлисты, кроме Николая Соломоновича, были господами дерзновенных мыслей, собравшимися у сестер Верзилиных на годовщину повешенья пятерых. Как уж туда бедняжка Мартыш затесался, пояснить не могут – да и не нужно. Важно, что тамошний каламбур Михаила Юрьевича относился к кинжалу цареубийственному, а Мартышу де вежливо намекнули, что он предатель.
К чему было звать слугу Режима и Отечества на конспирологическую сходку?
Зато версия новая, прогрессивная.
Защитники же майора Мартынова уверяют, что он не умел стрелять. Тоже интересная мысль.
(«Он и этого не умел», – реплика в сторону.)
«Я не убивал! Не хотел!», – лепетал Мартыш. А кто тогда убил: Пушкин? Лермонтов?
Ну да, говорят, Лермонтов сам материализовал свою смерть: с детства мечтал умереть со свинцом в груди. Вот и спровоцировал Николая Соломоновича, достойнейшего слугу… ну и так далее. Нынешние литературоведы слово танатос выучили; щеголяют как в кавалергардских эполетах: на одном написано «Эрос», на другом – «Танатос». Всё объясняет, всё-с!
Так, а Шулерхофом кого прозвали: Пушкина? Лермонтова? Дудки! Мартынова, кого ж еще.
Бедная, бедная обезьянка. Трудно быть самозванцем при гении.
Раздел II. Художественная литература для детей и субъектность
Отличия детской литературы от недетской [61]
«… Детская литература в теперешнем ее состоянии является прикладным видом искусства, поскольку имеется заданная мораль».
Игорь Холин
От детской литературы ждут воспитывающего воздействия [126] – прекрасно! Проблема таится в средствах достижения благородной цели. Самый очевидный, прямой и необременительный для писателя-наставника путь – преподание детям некоей морали, завернутой в прозрачный фантик сюжета.
Разберемся сначала с моралью, а после – с сюжетом.
Генетически все варианты взрослых моральных предписаний (начиная от заповедей Моисея и кончая кодексом Бусидо самураев, рыцарскими или масонскими императивами, христианскими заповедями, правилами чести русского (австрийского, французского и другого какого офицера, равно как и моральный кодекс строителя коммунизма и монастырский устав) были не просто сегрегационными, но элитарными, т. е. отделяющими избранных от прочей общей несподобленной массы.
Избранничество добывалось дорогой ценой: моральный кодекс требовал от личности постоянных сверхусилий.
Не то мы видим в сфере детства, его традиционной педагогики. Механизм функционирования и структура моральных правил здесь с древнейших времен были завязаны на предстоящем в дальнейшем таинстве инициации (сложной процедуре принятия ребенка, подростка в сообщество взрослых). Тут «избранничество наоборот», негативная версия отбора, выбраковка как способ сохранения (а не улучшения) человеческой породы, ведь статус взрослого предназначен всем – биологически, и подавляющему большинству – социально. Не пройти разовое ритуальное испытание – позор для индивида (он остается в глазах соплеменников недееспособным, ребенком) и способ сохранения здорового генофонда для племени (т. е. процедура чисто евгеническая).