Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 12 из 21



«Чуют, что конец пути», – думает Алексей, покуривая трубку.

– Эй, автор и сочинитель песни, – приказывает унтер-офицер Росляков, гвардеец Семеновского полка, приставленный обучать пеших забайкальцев, – затягивай!

– Запевай, Пешков! – говорит урядник Разгильдеев.

Пешков хрипло и неохотно начинает:

подхватывает хор.

Губернатор – враг цензуры – решил помочь народу и давно уже, узнав о сложенной песне, поручил добыть текст Михаилу Семеновичу Корсакову. Тот приказал доставить автора к себе, велел ему тут же продиктовать песню писарю, но не сказал, зачем. «Узнаешь после!» – с важностью объявил молодой полковник.

Казачьи офицеры и урядники знали, что стихи и песни – дело опасное и к добру не ведут, особенно когда их прочитает и послушает начальство. Да и Корсаков, все знали, строг, не шутит.

Загадочное молчание начальства продолжалось. Ждали, что Пешкова накажут. Страхи росли. На Пешкова смотрели, как на опального или зачумленного. Постепенно всех казаков стали разделять на «певших», то есть виновных, и «непевших», то есть более благонадежных.

Пешков порвал свои бумаги и бросил их на ночевке в костер, дав слово больше не писать.

Наконец у губернатора дошли руки до местной поэзии. Вдруг на все баркасы прислали переписанный текст песни с приказанием: всем разучивать и петь хором.

Офицеры постарались живо исправить свою оплошность. Скобельцына перевели в артиллерию, а вместо него поставили Разгильдеева. В тот взвод, где был Пешков, стал чаще являться гвардеец Росляков для бесед. Нижним чинам велено: пешковскую песню знать, как «Отче наш».

«Это наша песня! Наша, дурак! Пойми! Пой, сволочь!»

Так объясняли. Велено петь даже тем, кто сроду не пел. Заставляли петь по многу раз в день. До этого многие жалели, что хорошая песня запрещена, а теперь они же кляли ее и злобились, что заставляют учить насильно и петь, когда не хочется.

Но даже несмотря на то, что песня теперь часто пелась по приказу и обязанности, в этот ночной час она трогала сердца, и все пели ее охотно, голоса лились дружно и согласно.

Пешков, кстати, дописал про Кизи, хотя озера этого еще никто не видал.

доносилось с соседней баржи. И там пели пешковскую.

грянул могучий хор.

С других барж доносились разные песни. Где-то грянули плясовую, и слышно было, как по далекой палубе бьют дробь кованые солдатские сапоги.



Удога в эту ночь стоял на корме генеральского баркаса. Шли мимо скал Великие камни. Угрюмое место. Удога помнил, как плыл когда-то давно здесь с братом в лодке. Буря была, холод. Чумбока бежал от преследования маньчжуров. В тот год была оспа, почти все деревни вымерли. Осень стояла свирепая. Место тут безлюдное, дикое, суровое. А вот пришли русские, во всю ширь реки горят огни, и люди так стройно и складно поют, и так хорошо, что самому тоже хотелось бы петь с ними. Кажется, что сама река поет на разные голоса, так много по ней несется песен: что ни баркас, то, слышно, поют.

Утром суда придут в Кизи, на Мариинский пост, и его дело на этом закончится. Удогу отправят домой. Так решил Муравьев. А Удоге не хочется уходить. Он уж привык к этой огромной семье. Он желал бы жить с этими людьми и работать, водить суда или что-нибудь еще делать. Даже и на войну пойти согласился бы. Мог бы пешком ходить не хуже, чем на лодке ездить.

Удога заметил много и такого, чего не ожидал, – плохого. Он думал, что у русских жизнь справедливей. А тут строгости большие. Но как-то не думается об этом сейчас.

Вот теперь всем русским весело, путь их кончается. Только Удоге надо возвращаться туда, где маньчжуры бывают, куда может нагрянуть злодей Дыген. Муравьев все-таки маньчжуров не прогнал, посты не поставлены, как просил Геннадий Иванович. Обидно как-то, что хитрость Гао Цзо удалась. Он, кажется, при русских хочет еще лучше жить, чем при маньчжурах.

И в то же время Удога радовался и с удовольствием вспоминал, как поразились все в Бельго, а китайцы особенно, когда Удога сошел на берег, одетый в русскую суконную форму, только без погон. Старики даже стали заискивать, кланялись первые. Друзья и родственники обнимали Удогу с опаской. Только дочка не смутилась новой одежды отца. Ей жалко было отпускать его. Удога надеялся, что жизнь у нее будет счастливее, чем у него, с приходом русских другие наступят времена.

Все бельговцы расспрашивали Удогу о русских с жадным любопытством. Все говорили, что теперь ему никто не страшен, маньчжуры не посмеют его тронуть. Удога думал сейчас, что он не вернется в форме, как этого желает Муравьев, а снимет ее, зачем зря пугать людей. Удога не хотел отделяться от своих. Спасти самого себя или возвыситься нетрудно, важно вызволить из беды всех людей, живущих на Амуре.

Генерал вышел из каюты. Он тоже не спал. Поход заканчивался, и хотя Муравьев отлично понимал, что, может быть, самое трудное еще только начинается, но и у него было чувство усталости и глубокого удовлетворения.

Все это время он гнал людей, двигал сплав вперед. Приходилось понуждать, наказывать, командовать. Людей жгло солнце, беспокоила мошка, они гребли, косили сено, чистили коней, ставили и убирали паруса, боролись со штормами, выбивались из сил, а он их ругал, разносил, запугивал. Таково уж, как он был убежден, устройство жизни, и его обязанность, как высшего начальника, – гнать, наказывать, а не только творить благодеяния. Муравьев был уверен: если бы не он – ничего не было бы. Народ идет потому, что ему приказывают.

Но сегодня, в ночь окончания пути, Муравьев почувствовал другое. Люди устали, но никто не спал. Все словно сознавали, что совершено великое дело, подвиг. Все довольны. Нет, это не рабы! «Сбили персты», но не сдаются!

В эту ночь войско как бы почувствовало себя хозяином реки, по которой с таким трудом пройден великий путь. Голос войска громко раздается над рекой. Забыв усталость, люди торжествовали победу своего труда. И пешковская песня с жалобой на тяготы и страдания была не протестом, хотя на первый взгляд так могло показаться. Нет, не надо ее запрещать! Она тоже часть подвига. Лучше петь ее, чем что-то вроде «Эй, ей, казаченьки удалые, гей, гей! Всех мы порешим, порубим, гей!»

А он, Муравьев, в эту ночь, казалось, не нужен никому. Солдатские песни напоминали ему былые походы по Кавказу и Балканам. Там тоже пели. Но там пели всегда. А сейчас он был несколько придавлен этой вдруг обнаружившейся силой и бодростью тысячи окружающих его людей, о которой он до сих пор как-то и не подозревал. Оказывается, тут было еще много сил, в этом народе.

– Наш-то чего-то притих, присмирел, – поговаривали казаки, сидевшие на корме.

Муравьев подумал, что всю эту здоровую и крепкую силу, удаль и бодрость народа он еще обрушит на гордых, замкнутых и самоуверенных англичан. Славная получится потасовка! Эта мысль вернула ему хорошее настроение. Ему искренне захотелось поговорить с гольдом…

– Ну что, Удога, прибываем? – спросил он гольда, как бы становясь с ним на равную ногу. – Скоро придем?

– Да, конечно, – ответил Удога. – А почему, генерал, все-таки ты меня не хочешь взять с собой? Ведь мой брат служит у вас и всюду ходит с капитаном?

У Муравьева было много соображений, почему он не хотел взять Удогу. Главное из них – Удога нужнее в своей деревне. Пусть явится туда. Пусть только кто-нибудь из маньчжуров попробует его тронуть. Он слишком умен, деятелен и энергичен, чтобы брать его простым солдатом. Людей и так достаточно. Нет… Муравьев решил всех проводников сплава отправить по домам, предупредив их, чтобы держались смело, всюду бы говорили, что Амур занят русскими и что если хоть один волос упадет с их голов, то обидчика постигнет наказание.