Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 41 из 60

И вот когда Смирнова трескает на дармовщину салат, тут ее и спросить:

- А что вы кушаете?

А она, конечно, не знает. Откуда ей, дурище. Хоть и с таким носом. Могла бы использовать. По запаху определять. Ни за что. Даже не догадается. Ведь на халяву же.

- Не знаете?

Специально на "вы", чтобы еще срамнее. Она, конечно, башкой мотает молча, рот-то забит, только нос тоже мотается, так бы и щелкнул по нему.

- Так вам все равно, что ли, что вы кушаете?

- Угу, - говорит-мычит, не поймешь.

Все равно ей, калоше.

Тут уж мы все начинаем ржать над ней, покатываться. Даже те, кто тоже не знают, что лопают. Те даже еще больше покатываются, прямо за животики держатся.

А той? Хоть бы хны. Натрескалась незнамо чего, носищем в тот же салат ткнулась, да и давай храпака задавать, сметану в масло сбивать.

Тут я ее расталкиваю и всех выгоняю в три шеи. Шляются всякие. Ни слова благодарности. Еще только в квартире наследят. Да Смирнова своим носищем накапает, мыть замучаешься. Экий, право, народишко пошел. Пригласить никого нельзя. Так и сгинет моей славное искусство готовить салаты.

Как мы, все-таки, небережны друг к другу.

3. Смирнова и Мужик

Зашел как-то к Смирновой ( вот счастье-то привалило!) мужик. Ей-богу, не вру! А тут вдруг телефон зазвонил.

Смирнова как раз в туалете заседала. Она всегда, как мужик изредка заглянет, в туалет запирается и мечтает сразу о будущем. Никто ей там не мешает, если только не долго она там. Если долго, тогда, конечно, мешают.

Она и кричит, заслышав звонок, сдуру, из своего мечтательного заточения:

- Эй! (Забыла, бестолковая, как мужика-то зовут). Послушай телефон-то, кавалер!

А мужик, и так уже обиженный таким приемом, еще и на "кавалер" обиделся. Ну, какой он кавалер? Это уж Смирнова совсем размечталась. Ну и спросил в трубку сгоряча и грубо так:

- Але!

А в трубке помолчали-помолчали, да как вдруг спросят:

- Это Смирнова?

Чем совсем мужика доконали. И тот с досады - шмяк трубкой о дверь. Прямо о дверь туалета. Где Смирнова на ту беду сидела. Очень напугал Смирнову. Прямо даже сказать неприлично, до чего он напугал своим необдуманным поступком Смирнову. Хорошо еще, подумала Смирнова, что как раз я угадала в эту горестную минуту сидеть в туалете, а то бы просто срам.

А мужик еще пнул злобно так в эту же дверь , а потом совсем ушел.





Расстроилась Смирнова. Сильно расстроилась. Ведь не узнала же, кто звонил. Вдруг еще мужик? Взамен этого неверного изменщика. Вот бы!

4. Машинист

Ехала Смирнова в метро с работы. Она иногда работала, где ее терпели. Нос вел себя смирно. До поры, до времени. А потом напрягся. Напрягался он всегда по одному поводу. По поводу съестного. Рядом съестного, не Смирновой съестного.

Ну откуда в метро съестное? Ну бред же.

А пахло едой, колбасой, кажется, нет, точно колбасой, жареной колбасой, сквозь дверку. В первом вагоне ехала Смирнова. Дверка ее отделяла от кабины машиниста. Или машинистов. Бравые они такие ребята. Стройные, форма им очень идет. Синенькая, с погончиками. Брюки со стрелочками. Жены им гладят-наглаживают стрелочки.

Если бы у Смирновой был муж-машинист, она бы ему обязательно каждое утро наглаживала стрелочки. Снимала бы с него каждое утро штанишки и наглаживала. А он бы стоял без штанишек, такой беззащитный, попка в пупырышках от сквозняка, и тоже бы наглаживал. Смирнову по руке. И все бы приговаривал:

- Ну, хватит уже гладить. Давай-ка лучше делом займемся.

А Смирнова бы, хитрая такая, сердилась бы как бы взаправду:

- Ну не мешай уже.

Но вот колбаса. Колбаса чего-то настораживала Смирнову.

Чего это за езда с колбасой? Жрут они ее там, что ли? Вместо того, чтобы на дорогу смотреть? Как же это?

И на первой же остановке вышла Смирнова. Очень уж ей опасно стало. И уехал без нее поезд. А машиниста проводила Смирнова нежным взглядом. И он ей подмигнул, не выпуская, впрочем, колбасу из крепких зубов. Как выпустить? Время-то вон какое.

6. А все равно хорошо

ДЕЛО "ПЕСТРОГО"

В начале 80-х нас, студентов Литинститута, в Центральный Дом Литераторов не пускали. Ни под каким видом. Администрация ЦДЛ подозревала, и думаю, не без оснований, что юный пиит, прозаик ли, ворвавшись в желанные двери, нарушит покой мирно пьющих мэтров. От наших синих студенческих билетов с тиснением золотом "Союз писателей СССР", которыми мы так гордились, непреклонные вахтеры презрительно отмахивались. Редкие счастливчики, проникшие в святая святых, затем небрежным тоном излагали млеющим от зависти сокурсникам о том, что де выпивали с самим Имярек или подрались с самим Другим Имярек. И с одной стороны ЦДЛ воспринимался как святилище, вход в которое доступен лишь избранным, а с другой - как некое оставшееся от стародавних времен заповедное дуэльное пространство, где можно высказать в глаза оппоненту высокую и горькую истину (типа: "Ты бездарь!") И тут же получить сатисфакцию (то бишь, по морде). Имя ЦДЛ стояло в одном ряду в такими мистически-благоговейно звучащими словами, как Переделкино, Пицунда, Коктебель... И где-то в самом верху, в божественно-небесной вышине золотым нимбом, венчающим литературное мироздание, реяло словосочетание "Нобелевская премия", от которой нас, студентов, отделяло, по нашим же подсчетам, лет эдак пять, ну от силы семь...

Шанс проверить опасения появился у чиновников от литературы в 1983 году. Грянуло 50-летие свитого А.М.Горьким гнезда для литптенцов. Дата круглая. И при тогдашней любви к юбилеям обойти сей факт не представлялось возможным. Студент забурлил и начал подкапливать денежку. Начальство чесало плешь.

Торжественная часть, неминуемое зло каждого празднества, растянулось надолго. Большой зал ЦДЛ сиял и слепил софитами, бархатом, а также регалиями и лысинами литературных генералов. Юнкера же начали потихоньку просачиваться в Пестрый зал, куда их вынужденно пропускали хмурые и недоумевающие привратники с комсомольско-кэгэбэшными физиономиями.

Попавшего впервые в Пестрый юного литератора охватывал трепет. Он не знал, куда девать руки и робость. И не только от близости к "бессмертным" или от объема бюстов буфетчиц, величественно возвышавшихся над блюдами с деликатесными бутербродами и фирменными, восхитительными пирожками. Замирал юнец перед надписями на стенах, автографами корифеев. Только тут начинал он постигать, что смысл литературной карьеры - не в создании нетленных текстов, а в том, чтобы оказаться среди избранных. От такого потрясения оправиться было нелегко. И хамея от собственной скованности, студент шел народной тропой - брал штурмом буфет.

Ограниченность финансовых возможностей вела к пагубным последствиям студент скупился на закуску. И спиртное поглощалось жадно, стаканами, по-гусарски, под сигарету и вызывающе громкие беседы "об изящной русской словесности". На окружающих нас почтенных литераторов, ошеломленных налетом, мы поглядывали жалостливо-снисходительно, как ни на что не годных старцев, ничего не добившихся, заедающих век чужой и не дающих дорогу молодым (имелась в виду дорога в ЦДЛ). Нас же, естественно, ждали слава и вечность...

Хмель и горячая кровь брали свое. Под столы и над столами с лихим звоном полетели бутылки. На стены, с теперь уже раздражающими надписями, плескалось вино. В воздухе носилась жажда поединка. Неважно с кем и из-за чего. И дуэлянты отыскались - калужский поэт Саша Удовиченко и московский прозаик Андрей Воронцов. В окружении многочисленных секундантов соперники проследовали в туалет. За неимением пистолетов сатисфакция давалась на кулаках. Энергичный натиск поэта наткнулся на умелую боксерскую работу противника. По очкам победил Андрей. Тут же отыскались и другие желающие получить по физиономии, и в атмосфере явственно запахло погромом.

Неизвестно, чем бы закончилась студенческая свистопляска, посвященная полувековому юбилею альма-матер. Но на призывы литераторов старшего поколения сбежалась охрана, и нас поперли. Скорее всего. Не могли не попереть. Просто дальнейшее помнится смутно - экономили на закуске. Но несомненно, празднество продолжалось в общежитии, на Руставели.