Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 33



Сладко застонав, я проснулся. Я действительно обнимал Антуана. Тут я пришел в себя и вскочил: глаза моего любимого были закрыты, и мне на какое-то ужасное мгновение показалось, что он не дышит. Я склонился над его обметанными губами и уловил выдох. Он больше не хрипел, вот почему я так испугался. Решив не будить его, я поправил на нем покрывало и заметил сырое пятно в паху – он во сне обмочился. Решив пока не будить его, я собрался принести новую порцию теплой воды снизу, но когда я встал с кровати, мой мальчик проснулся. Еле разлепив веки, он приоткрыл глаза – мутные, но ласковые и еле слышно прошептал мое имя.

– Антуан, милый! О, мой бедняжка, я так тебя люблю! Сегодня опять придет мэтр Шапле и пустит тебе кровь, чтобы ты поправился. Скорее поправился. Хочешь пить? – спросил я, целуя его руки.

– Нет, – еле слышно, сиплым голосом выдавил он, но уголки его губ поднялись в нежной грустной улыбке. – Спасибо, Люсьен.

– Я сейчас принесу теплой воды, чтобы обтереть тебя, так велел мэтр Шапле.

Я спустился вниз. Матушка уже согрела в котелке воду и смотрела на меня с безмолвным вопросом.

– Матушка, он сегодня не такой горячий! Сейчас я его опять оботру и может быть, он даже поест!

Я торопливо поднялся по лестнице, стараясь не расплескать воду. Антуан лежал теперь на боку, лицом ко мне. Я поставил воду на скамью и протянул к нему руку. Я протягивал руку к спящему, а притронулся к мертвому.

Он был холодный, твердый и бесповоротно мертвый. Весь мир раскололся и осыпался к моим ногам. Этот миг перехода от мира с заболевшим Антуаном к миру с умершим Антуаном был невероятно болезненным – я почувствовал, будто в мое сердце вставили кол и провернули, завершая оборот в момент моего осознания смерти любимого.

Я взял его ладонь, все еще надеясь на чудо. Ладонь его была холодна и, кажется, стала еще холоднее, когда я выпустил ее. И закричал. Уже не боясь сделать ему больно, я схватил моего любимого мальчика и прижал к груди. Я баюкал его, целовал светлую макушку, заливаясь слезами, я схватил его вместе с одеялом и заметался по комнате, не в силах расстаться с его тонким, уже затвердевшим и до странности легким телом.

Таким и увидела меня матушка, второй раз за много лет преодолевшая подъем по лестнице. Она плакала, присев на скамью и глядя на мои метания, повторяя «Бедный ягненочек… Бедный ягненочек…»

Я в голос кричал, упав на колени и в последний раз прижав любимое тело к груди. Этот крик как будто выпустил из моего сердца первую, самую острую боль, и я смог уложить Антуана на кровать, бережно укрыв его до подбородка, и даже опустить веки на его полуоткрытые мутные глаза с закаченными вверх зрачками.

Матушка обняла меня, и мы плакали вдвоем, я прятал на ее теплой груди свое мокрое лицо, а она гладила меня по волосам, и я чувствовал, как ее крупные слезы падают мне на макушку.

Антуана похоронили в Париже, на кладбище Сент-Оноре, он лежал там совсем один – отец его был свален в общую могилу на полях Чехии после сражения у Белой горы, вся остальные родственники были похоронены в Нанте. Может быть, ему было бы не так одиноко, будь рядом могилка кого-то из моей родни, ведь он стал по сути членом нашей семьи, но милостью Божьей по приезде много лет назад из Пуату еще никто из моих родственников не умер, даже мои племянники восьми, пяти и двух лет, заболевшие горячкой в ту зиму, выздоровели, только маленький Никодим оглох на оба уха.

Уже много времени спустя я вспомнил, что слышал разговор моей матушки с лекарем:

– Странно быстрое окоченение. За каких-то десять минут…

– Да, и такой молоденький… Жить бы да жить…

– Действительно, нетипичное, стремительное течение болезни… Он был так молод, сыт, силен… Впрочем, на все воля Божья.

Глава 4. Знамена Мансфельда

После смерти Антуана мир для меня превратился в склеп. Нет, я ел, спал, ходил к причастию, разговаривал с людьми, но внутри себя я оплакивал своего любимого мальчика и нередко слезы вырывались наружу. Я перестал заходить в господскую кухню, хотя Франсуаза и мсье Мишель сочувствовали мне и горевали по Антуану. Но у очага теперь вертелись два новых поваренка, и видеть их мне было невыносимо, хотя я понимал, что они не виноваты ни в чем.

Я дрых как сурок в своей спальне, нехотя спускаясь к семейным трапезам. Родители не стыдили и не ругали меня. Я сам себя не узнавал – такой я стал опухший, угрюмый и неуклюжий. Надо ли говорить, что каждую неделю вместо семейного обеда после мессы я убегал на кладбище Сент-Оноре на могилу возлюбленного друга? Я подолгу разговаривал с ним, представляя, что он меня слышит с небес, и эти разговоры доводили меня до такого исступления, что я был рад, если в ворота входила какая-нибудь похоронная процессия. Безутешные родственники, вдова в черном, старенький священник и толпа нищих – все это отвлекало меня от могильного камня с надписью «Антуан Ожье. 1605–1622».



Так я перезимовал. Пришла весна, ранняя и теплая, яблони набирали цвет. Отец готовился высадить новый сорт роз, прибывших из Голландии. Матушка шила очередное крестильное платье для своей новой внучки.

Я метался, как зверь в клетке. От зимней спячки не осталось и следа. Я больше не плакал и, кажется, перестал думать об Антуане. Вместо скорби я чувствовал ярость. Кровь кипела в моем теле, искала выхода и не находила.

Я начал скитаться по округу Сент-Эсташ, потому что не мог находиться дома. Уходил все дальше и дальше, пока не добрался до Сены и грязной пристани, где так и кипела жизнь, непохожая на чинную богатую улицу Булуа. По природе болтливый и общительный, я ни разу не открыл рта во время своего бродяжничества. Ни девушки, ни матроны, ни монахи, ни грузчики, ни уличные мальчишки не казались мне достойными разговора. Да и какие у зверя могут быть разговоры с людьми? А я ощущал себя зверем. Я молча выдирался из рук уличных проституток, не реагировал на призывы корчмарей, несколько раз подрался в темных тупичках около улицы Рыбников.

Однажды вечером, возвращаясь домой и уже почти дойдя до родного квартала, я был остановлен дюжим бородачом. На нем был железный шлем, за поясом меч, а рукой в кольчужной перчатке от крепко взял меня за плечо:

– Парень, куда спешишь?

– Не ваше дело.

– Ишь, какой петушок! Молодой, сильный, дерзкий – я готов прозакладывать пару пистолей, если ты не хочешь сменить шкуру, парень!

– Сменить что?

– Сменить шкуру. Поднять паруса, смазать пятки, дать деру, убраться прочь из этого вонючего города!

– И куда же? – поинтересовался я, уже догадываясь, с кем имею дело. Глаза человека, с которым я впервые за два месяца заговорил, были неприятными, но понимающими.

– Граф Мансфельд набирает армию! Идет война, парень! На полях Вюртемберга льется кровь, и храбрецы вроде тебя бьются там, как настоящие мужчины! Здесь ты болтаешься без дела, а в армии герцога попал бы, – тут он подтащил меня за рукав к двери кабака и прислонил к косяку с зарубками, – попал бы в гренадеры! Здоров как молодой бычок, – он одобрительно похлопал меня по плечу и загривку, – болтаешься без дела – пойдешь по кривой дорожке! Вступай лучше в армию! Два дуката в месяц, сапоги, мундир и меч!

Дослужишься до офицера – сто дукатов в месяц, парень!

Вокруг нас собралась небольшая толпа. Всем было ясно, что происходит, и люди смотрели на маленькое забавное представление, решающее чью-то судьбу.

– Такой молоденький…– прошамкала старуха с корзинкой гусиных яиц.

– Такой хорошенький! – закатила глаза проститутка.

– Давай, парень, война – мужское дело! Мундир! Сабля! Золото! – закричали наперебой несколько оборванцев, отлепляясь от стены харчевни и подходя ближе.

– Мальчик, а твоя мать знает, куда ты собрался? – спросила немолодая горожанка, глядя мне в глаза.

– Умереть всегда успеешь, парень, – поддержал ее широкоплечий возчик, остановивший телегу с дровами посреди улицы.

Я слышал всех и не слышал, голова моя шла кругом. Я воочию увидел выход для моего зверя – прямо сейчас можно было скрепить контракт, выпив кружку пива с положенной на дно золотой монетой – дукатом графа Мансфельда. Следовало поймать монету зубами – и контракт считался подписанным, подпись на документе была формальностью. Я могу сейчас всего лишь принять из рук вербовщика выпивку – и уже никогда не увижу опостылевшие улицы Парижа, дом дю Плесси и свою семью.