Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 23

Получалось, что «Сын отечества» стремился преодолеть характерную для XVIII столетия модель многонациональной империи[177]. В патриотическом угаре, порожденном наполеоновской оккупацией, судьба национальных и религиозных меньшинств в России была забыта. Националистическая риторика балансировала на грани дозволенного, все время рискуя вторгнуться в область полномочий монарха. Шишков с его органицистскими метафорами при описании государства уже приготовил для этого почву: эти метафоры предполагали, что царь должен воплощать волю народа, а не потакать собственным устремлениям, пользуясь абсолютной властью[178].

В своем первом номере «Сын отечества» предупреждал Наполеона о том, что «восстает народ твердый и воинственный, во всех пределах своих, поклявшись умереть за Отечество или истребить тебя»[179]. Это заявление, почти революционное по тону, удивляет прежде всего тем, что оно обходит молчанием роль царя как лидера борьбы с Наполеоном.

Все приведенные выше высказывания объединял не только тезис о том, что пожар был вызван действиями французской армии, но и весьма секулярное понимание истории, согласно которому пожар явился следствием различных имманентных исторических факторов – будь то гнев Наполеона, моральный облик французов или социально-политическая система, возникшая после революции. Однако эта секулярная логика часто смыкалась с более широкими провиденциалистскими нарративами, пытавшимися ухватить значение событий и, следовательно, указать и на их конечные причины с отсылкой к Божественному предопределению. Сам Шишков не преминул указать, что несчастья, обрушившиеся на Москву, в действительности демонстрировали Божие благоволение, поскольку явились предупреждением о вреде французского влияния, способного развратить русские души, а это могло бы стать куда большим злом, чем материальный урон, нанесенный Москве[180]. Как писал он одному из своих друзей, «Бог не наказал нас, но послал милость свою к нам, ежели сожженные города наши сделают нас Рускими»[181]. Идея, что руины способствуют обретению «русскости», показывает, до какой степени Шишков, в своем стремлении утвердить национальную идентичность, изобретает традицию, представляя ее умозрительным возвращением к вере предков. С его точки зрения, основой «русскости» было отправление православных ритуалов и церковнославянский язык, который он рассматривал как начало, объединяющее высшее сословие и простой народ. Такой примордиалистский акцент на конфессиональных и языковых составляющих национальной идентичности в ущерб общественным и государственным факторам предваряет последующую роль культурных символов в развитии русского национализма[182].

«Русский вестник» занял близкую Шишкову позицию, но с гораздо большим упором на верности монарху. Сожжение Москвы указывало на Божественное благоволение, поскольку «подвергнув Россию нашествию иноплеменников, Бог и во гневе был нам Отцом; Он вразумил Руских»[183]. Далее автор этой статьи (а это, скорее всего, был сам редактор журнала Сергей Глинка) противопоставляет руины Москвы кризису нравственности, к которому приводит подражание французской моде и образованию, и представляет все так, будто бы иноземное влияние разрушило некогда целостное и крепкое здание российской морали[184]. Критика французского влияния была главным коньком «Русского вестника» с самого начала его издания в 1808 году, даже в те годы, когда дружба с наполеоновским режимом была официальной политикой правительства. Однако «Русский вестник» настаивал, что только абсолютистское основание российского самодержавия гарантирует соответствие целям Провидения. Поскольку в России правит помазанник Божий, преданный служению Отчизне, от подданных требуется только послушание и служение ему: «Александр Первый вручает дело Свое Провидению; и мы вручим Ему души и сердца наши»[185]. Однако, веруя, что само Провидение вмешивается в человеческие дела, Глинка полагал, что «Москва была не сдана Наполеону, а отдана на суд божий», то есть была наказана за свое легкомыслие[186].

По мнению Глинки, весь народ, объединенный не знающей социального разделения духовной общностью, поднимется на борьбу, вдохновленный своей преданностью монарху. В 1812 году он призывал соотечественников: «Все мысли, все чувствования, все деяния наши посвятим единодушно Царю, Вере, и Отечеству»[187]. Эта триада предваряет уваровскую формулу, но знаменательным образом помещает на первое место царя, указывая тем самым на личное к нему отношение[188].

Представление о коллективном слиянии с судьбой страны, гармонизации человеческого самосознания указывает на ностальгию по тому чувству целостности, которое возможно только до грехопадения. В отличие от «Сына отечества» Глинка проповедовал консервативный извод национализма, ориентированный на самопроизвольное «возвращение» к ценностям предков, а не на утверждение сильного народа в качестве действующего лица истории. Настойчивое указание на верность царю откликается на озабоченность Александра I после ухода Наполеона из Москвы и затушевывает роль народа в развитии военных действий. Сам Александр I ссылался на Божественный промысел не для того, чтобы дать народу новую концепцию идентичности, а скорее затем, чтобы уменьшить ожидания крестьян[189].

Если верить воспоминаниям Сергея Глинки, то он уже в июле 1812 года бесстрашно заявил, что Москва падет и будет принесена в жертву России и Европе, и указал на то, что роль жертвенного агнца предуказана этому древнему городу еще в летописях[190]. Надо при этом заметить, что понимание предстоящего России искупления было у Глинки скорее сентименталистским, чем мессианским. В мемуарах он упоминает о прогулке, предпринятой им еще до оккупации Москвы: гуляя, чтобы яснее понимать происходящее, он читал «Слово похвальное о баталии Полтавской» Феофана Прокоповича: «Обходя тенистые тропинки Преснинского пруда, я оживлял в настоящем – прошедшее. „Полтава… отразила Карла; в стенах Москвы затеряется нашествие Наполеона“». Сделав это пророческое заключение, Глинка начинает размышлять о том, «отчего и в глубокой думе о беде отчизны, таится такая сладость, какой не променяешь ни на какой вихрь утех? Не объясню: но я тогда вполне чувствовал эту сладость скорби»[191]. Здесь явственно слышна сентименталистская риторика, сильно напоминающая «Бедную Лизу» Карамзина, вплоть до обязательного упоминания пруда. Эта риторика предполагает, что фантазии Глинки о прошлом – о «русском духе», который нужно возродить не только повторением имен Минина и Пожарского, собравших ополчение в 1612 году, но также и «вызвать и Русский быт их времени», – все эти идеи восходят к руссоистскому отвержению культурного общества и культивированию смешанных чувств. Риторика виктимизации (уже звучавшая в карамзинской «Бедной Лизе») и самоотождествление с воображаемыми предками сами по себе являются побочными продуктами западного беспокойного отношения к современности[192].

Разрушение Москвы не было полным. Некоторые здания уцелели, и в их числе Кремль и Воспитательный дом. Тот факт, что столь священные и важные для страны сооружения оказались нетронутыми, казался подтверждением мысли о спасении России рукой Всевышнего. В изображениях разрушенной Москвы, как правило, больше подчеркивалась сохранность Кремля, чем зрелище руин (см. ил. 3). Любопытно, что пожар Москвы воспринимался одновременно и как наказание, посланное русским за грехи, и как знак их избранности[193]. Соответственно, опустошение, постигшее город, было воплощением уготованной Москве мученической судьбы: она должна была пожертвовать собой ради спасения России и даже, как считалось в те времена, ради спасения Европы. Таким образом, руины были не столько знаком наказания, сколько знаком мессианского избранничества. Неудивительно, что проводились и параллели между судьбой Москвы и распятием Христа. Провиденциалистские прочтения событий варьировались в зависимости от того, какая степень свободы действий приписывалась историческим фигурам. Некоторые полагали, что Господь позволял событиям свершаться, поскольку они не противоречили Его всеохватному замыслу истории. По мнению других, Бог осуществлял Свой замысел непосредственно через исторических деятелей и преследовал разнообразные конкретные цели. Среди официальных лиц выделялся тогдашний генерал-губернатор Москвы граф Ф. В. Ростопчин, который сначала обещал жителям энергичную защиту города; впоследствии его обвиняли в том, что он приказал его разрушить. Ростопчин громогласно заявлял, что пожар был Господней карой русским за грехи[194].

177

См.: Kappeler A. The Russian Empire: A Multiethnic History. London: Longman, 2001.

178

См.: Зорин А. Указ. соч. С. 245–246. Ричард Вортман описывает нежелание Александра I принимать роль национального лидера. Вплоть до июля 1812 года, когда император отправился в Москву, чтобы встретиться с представителями дворянства и купечества, он предпочитал считать себя только военачальником. См.: Wortman R. S. Scenarios of Power: Myth and Ceremony in Russian Monarch. Princeton: Princeton University Press, 1995. Vol. 1. P. 215–231. Шишков впоследствии вспоминал, что в то время, когда писал знаменитое «Рассуждение о любви к Отечеству», он опасался, «чтобы не поставили мне это в какое-нибудь смелое покушение без воли правительства возбуждать гордость народную» (цит. по: Альтшуллер М. Предтечи славянофильства в русской литературе. A

179

Глас истины // Сын отечества. 1812. № 1. Ч. 1. С. 10.

180

Шишков А. С. Известие из Москвы от 17 сентября. С. 45.

181

Шишков А. С. Письмо Бардовскому от 11 мая 1813 г. // Записки, мнения и переписка адмирала А. С. Шишкова. Берлин: Издательство Н. Киселева и Ю. Самарина, 1870. Т. 2. С. 327. Цит. по: Martin A. Romantics, Reformers, Reactionaries… P. 138.

182

См. исследование Клиффорда Гирца диалектики модернизации и появления примордиалистских чувств в его работе: Geertz C. The Integrative Revolution: Primordial Sentiments and Civil Politics in the New States // Geertz C. The Interpretation of Cultures. New York: BasicBooks, 1973. P. 255–310. Об «этносимволической» интерпретации русского национализма 1860‐х годов см.: Maiorova O. Op. cit. P. 503–508.

183

С. Х. Замечания на некоторое замечание о Москве // Русский вестник. 1814. № 5. С. 16.

184





Там же. С. 26.

185

Мысли о вероломности вторжения французов в пределы России // Русский вестник. 1812. № 5. С. 9.

186

Глинка С. Записки о 1812 годе. М.: Типография Российской академии наук, 1836. С. 80.

187

Русский вестник. 1812. № 9. С. 9.

188

О формуле Уварова см.: Riasanovsky N. V. Nicholas I and Official Nationality in Russia, 1825–1855. Berkeley: University of California Press, 1959, а также: Зорин А. Указ. соч. С. 337–374.

189

См.: Wortman R. Op. cit. P. 294–308.

190

Глинка С. Записки о 1812 годе. С. 19.

191

Там же. С. 26.

192

Там же. С. 30. О различиях между позициями Глинки и Ростопчина во время войны см.: Martin A. Romantics, Reformers, Reactionaries… P. 133–142. Об «эклектических и противоречивых» философских воззрениях Глинки см.: Киселева Л. Н. Система взглядов С. Н. Глинки (1807–1812 гг.) // Ученые записки Тартуского гос. ун-та. 1981. № 513. С. 52–72. Сара Дикинсон указывала, что война 1812 года возродила сентименталистское видение Москвы. См.: Dickinson S. Representing Moscow in 1812: Sentimentalist Echoes in Accounts of the Napoleonic Occupation // Lilly I. K. (Ed.) Moscow and Petersburg: The City in Russian Culture. Nottingham: Astra, 2002. P. 7–30.

193

См.: Замечания на некоторое замечание о Москве. С. 11–16.

194

Ростопчин был склонен выражать оппортунистические взгляды в различных публичных заявлениях и призывах, которые не стоит принимать всерьез. В первую очередь он заботился об общественном порядке, и это стремление подпитывалось тем, что он не доверял людям всех состояний. В то же время он скептически относился к бедам своих современников, что видно по записке, написанной им 14 декабря 1812 года Александру I: «Всякий малодушный дворянин, всякий бежавший из столицы купец и беглый поп считает себя не шутя Пожарским, Мининым и Палицыным, потому что один из них дал несколько крестьян, а другой несколько грошей, чтобы спасти этим все свое имущество. В массе русский народ грозен и непобедим, но отдельные личности весьма ничтожны» (Переписка императора Александра Павловича с графом Ф. В. Ростопчиным // 1812 год в воспоминаниях, переписке и рассказах современников. М.: Военное издательство, 2001. С. 84). Трудно найти более язвительное опровержение мифа 1812 года, причем сделанное одним из его инициаторов.