Страница 2 из 15
Немного помолчав, он продолжил:
‒ Вообще говоря, в китайском меня всегда привлекала каллиграфия, шу-фа, – сказал он, быстро начертив пальцем в воздухе два иероглифа, соответствующие последнему слову. – Это древнее искусство, ни в чём не уступающее музыке или живописи. В японском языке иероглифы предельно упрощенные, но китайский язык предоставляет огромное пространство для творчества, особенно когда пользуешься традиционными иероглифами. Порою один символ содержит в себе целую повесть, картину мира, а его соседство с другими проясняет эту картину, делает ее еще более насыщенной и увлекательной. Можно часами заниматься каллиграфией и забывать обо всём вокруг. Когда пишешь по-японски, эффект совсем не тот. Кроме того, тоническая система китайского языка сродни живой поэзии и музыке. Это прекрасно. Сейчас я работаю преподавателем китайского языка, учу иностранцев, и для меня это замечательный шанс не только постоянно заниматься любимым делом и дарить другим радость познания китайского языка, но и повод жить в Китае безвыездно! У меня двойное гражданство, и в современной политической ситуации, сколь бы далека она ни казалась от социалистических идеалов, никто не сдерживает мою свободу.
Я задавал ему уточняющие вопросы, расспрашивал про отличия традиционного и упрощенного написания иероглифов, но видно было, что Манфу уже увлекся и перешел на уровень философских обобщений.
‒ Одним словом, – вещал он, очевидно, мысленно представляя себя за университетской кафедрой, – китайский язык для меня – это форма творчества. А для чего нужно творчество? Понятное дело, для удовольствия, об этом еще греки писали… Но почему мы испытываем удовольствие, читая книгу, рассматривая пейзаж, слушая музыку? ‒ С лукавой улыбкой он заглянул мне в глаза, но, прежде чем я успел что-либо ответить ему, он продолжил:
‒ Да потому что в этот момент мы прикасаемся к главному источнику жизни! А что такое этот источник? Это силовое поле, незримый стержень, пронзающий наш мир насквозь. ‒ Манфу торжественно взглянул на меня. ‒ Нет, не физика движет нами, не энергия солнца и не какие-либо из прочих телесных объяснений сущности жизни. Нами движет поэзия, вдохновение. Пока мы вдохновляемся чем-то, пока находим поэтический смысл в пробуждении по утрам, пока мы знаем, что живем для высшей цели, мы живы по-настоящему, мы находимся в гармонии с мировым током. Для чего рабочий идет на завод, клепает там микросхемы – скучнейшее занятие?! Да для того, чтобы дать возможность трудиться поэтам и художникам, которые сами клепать микросхемы не умеют, но микросхемы нужны теперь, в нашей современной реальности, для их существования. Рабочий и не догадывается о своей священной миссии, но чувствует, что его труд имеет некий неосязаемый духовный смысл. Каждый вид творчества – прикосновение к мировой песне, каждое творение наших рук – это знак того, что магическая сила поэзии прошла сквозь нас. А без этого мы не больше чем животные. Я говорю это совершенно объективно, это надо принимать как факт и постоянно творить, даже если кажется, что никому, кроме тебя, это не нужно. Но только так можно впустить поэзию в наш грешный мир, натянуть силовые линии! Вот я и занимаюсь каллиграфией. Никому до моих каракулей дела нет, но в момент творчества я ощущаю, что поэзия краешком коснулась меня, и это хорошо. Я же преподаватель. Я потом этот заряд передам своим студентам. А они еще кому-нибудь. А потом родится гений, получит этот заряд и вспомнит о своем предназначении… И опять поэзия царствует на земле!
Эта увлеченная тирада, снабженная кучей метких сравнений и остроумных вставок, которые я сейчас все упускаю, чтобы передать только самую суть разговора, запомнилась мне надолго. В теории японца не было абсолютно ничего достоверного, она была антинаучна, в чём, пожалуй, и состояла ее притягательность. Я радостно смеялся, слушая моего оратора, кивал головой – и не из дежурной вежливости, а потому что очень уж хотелось во всём согласиться с этим увлеченным лектором.
‒ Вот ты, например, к какому виду творчества тягу имеешь? – спросил он, весело поглядывая на меня.
‒ Это сложный вопрос, – замялся я, а потом со смехом сказал:
‒ Я – это тот рабочий из твоей притчи, я не творю ничего небывалого, но открываю дорогу для других. Пусть его творят, мне и моя работа по душе.
Это признание встретило одобрение, хотя Манфу и отметил, что я, возможно, сам еще не знаю о скрытых во мне талантах. Но если у меня вдруг появится тяга к чему-то, кроме заводской инженерии, я должен пообещать ему, что постараюсь развить в себе эту тягу и буду учиться творческому ремеслу, к которому проявил интерес. Я со смехом дал свое согласие.
Когда Манфу закончил повествование об основах мироздания, мы некоторое время ехали в молчании. Я заметил, что на его лице появилось задумчивое выражение, он слегка закусил нижнюю губу, словно бы размышляя, сказать или не сказать что-то еще напоследок. В конце концов, он вздохнул, запрокинул голову и изрек:
‒ Мои друзья – все безусловные поэты. В смысле те друзья, которые ждут в Дали. Они обосновались в чудном местечке в горной местности, такой хорошенький домик, недавно отреставрированный. Летом туда туристов водят, корейцам очень нравится. А раньше там монах, говорят, жил. Но я так думаю, для монаха очень уж шикарно. Скорее всего, семья жила зажиточная, а на отшибе – потому что торговали они, как мне думается, лесом. Рубили и потом в город спускали с горы. Такие дела. Я пока не знаю, много ли там у них народу собралось сейчас. Позвонить не могу, в этом месте какая-то зона образуется, связи нет – ну горы, в конце-то концов… Если там есть свободное место, а оно, я почти уверен, будет, я тебе сообщу потом. Выйду ни доступное для сигнала место и позвоню. Можешь приехать, пожить. Думаю, не пожалеешь. Там все такие же безумные, как и я, даже сильнее… ‒ Он весело подмигнул мне. ‒ Но я самый вредный. Однако раз ты меня перетерпел всё это время, то и их тоже перетерпишь, я надеюсь.
Я, конечно, выразил безусловный интерес и готовность навестить друзей Манфу, заранее поблагодарил японца за гостеприимство, хотя сильно не надеялся, что это обещание будет исполнено. Общение с восточными людьми приучило меня ни на что не надеяться и не верить никаким обещаниям, пока они действительно не будут исполнены. Но идея пожить в историческом доме в горах была очень заманчивой, и я надеялся, что Манфу вспомнит про меня и, если представится возможность, устроит на постой.
В город Дали мы приехали под вечер. Моросил промозглый зимний дождик, и это было неприятной неожиданностью. Белые стены невысоких домов старого города уже подернулись дымкой сумеречного полумрака, а близкие горы, возвышавшиеся над изгибами ветхих крыш, сливались с серой хмарью низких облаков. Здесь мой японец вежливо, но категорично сказал, что оплатит мне ночь в отеле. Если завтра ничего не получится с проживанием в горном домике, то я уже могу действовать по своему усмотрению – жить в палатке или в хостеле, ‒ но после долгой дороги я должен нормально отдохнуть. Сам же он, не задерживаясь в городе, оставил машину на стоянке и пересел на такси. В горах не было возможности припарковаться на длительный срок, да и таксист знал местность лучше. Манфу махнул мне рукой через ветровое стекло такси и поехал в горы, надеясь до сумерек добраться к своим друзьям – было видно, что ему уже не терпелось их увидеть, а сам город его особо не интересовал, потому что все культурные и исторические достопримечательности он уже пересмотрел во время прошлых приездов.
Отельчик был небольшой и вполне уютный. Моя комната была под самой крышей, так что из окна были видны сумрачные горы, к подножию которых жались улицы старинного города. Хозяйка была молодой и привлекательной китаянкой, так что перед сном я счел долгом пообщаться с ней. Она была очень приветлива, угостила меня местной слабоалкогольной наливкой, настоянной на сухофруктах, но все мои попытки слегка за ней поухаживать не нашли отклика. Зато, в качестве компенсации, она разрешила мне на следующий день взять ее велосипед и покататься возле озера Эрхай в окрестностях города Дали.