Страница 27 из 33
Эта странная и пока еще ничем не подкрепленная уверенность жила в Алексее Петровиче, в Черткове, припавшему к баранке, в тысячах других людей, жила вопреки всему, что видели глаза, слышали уши и что происходило на протяжении огромного фронта, почти безостановочно откатывающегося на восток, оставляя за собой города и села, заводы и фабрики, окруженные и гибнущие армии, беззащитное гражданское население. А ведь немцы гибли тоже, горели их танки и самолеты, но на смену выходили и выползали новые, и казалось, что этот поток неисчерпаем. И все-таки вера, что все это вот-вот должно обратиться вспять, жила вопреки всему, и с каждым днем укреплялась.
– Эдак едем-едем, все никого и никого. Так недолго и к фрицам в лапы угодить, товарищ майор, – произнес Чертков, объезжая очередную воронку.
– Ничего, тезка, лес рядом, опыт шатания по лесам у нас имеется, бог даст, не пропадем, – храбрился Алексей Петрович, хотя на душе у него тоже было смутно и тревожно. Не исключено, что немцы, прорвавшись севернее и южнее Вязьмы, движутся на восток как раз по этой дороге, в то время как он, Задонов, едет на запад, то есть в пасть к самому черту. И чем дальше он забирается в эту пасть, тем труднее будет из нее выбраться. Да и повезет ли ему во второй раз – очень даже сомнительно. Лучше всего было бы остаться при штабе фронта. Но и оставаться было никак нельзя.
– Оно, конечно, так, а только на дворе не лето, лягушек – и тех нету, – отвлек его от невеселых размышлений голос Черткова.
– Так ведь и комаров со слепнями тоже нету, – усмехнулся Алексей Петрович и продолжил в том же духе: – Стало быть, если мы не едим, то и нас не едят. В природе пустоты не бывает: одного нет, есть другое, другое исчезло, появилось третье.
– Снег, например, или морозы, – подхватил в том же тоне Чертков. – Помнится, не то в тридцать первом, не то раньше, я еще в армии не служил, зима наступила в начале октября. Картошка в полях померзла: убрать не успели.
– Может, она для того и наступила, чтобы наказать нерадивых. Это ж надо – до октября с картошкой не управиться, – поддел самоуверенного Черткова Алексей Петрович. – Не померзла бы, так сгнила бы от дождей.
– Так-то оно так, – не сдавался Чертков, – а только в колхозе людей мало, не успевали со всем управляться, а планы спускали большие. Я в эмтээсе работал: вспахать, посеять, пробороновать – это мы успевали. Если погода позволяла. А вот убрать… Плугом картошку выворотишь наружу, а собирать да в мешки ссыпать – это руками. И хлеб – его скосили, свезли на ток, знай себе молоти. А кому молотить? Опять же колхознику. А картошка или там свекла ждут в поле, пока рабочие руки освободятся. А еще животина всякая, ее тоже надо и покормить, и обиходить, и подоить, то да се. А из райкома партии: давай и давай! У нас после этого в районе ни одного председателя колхоза не осталось: всех пересажали. И секретаря райкома вместе с ними. Сами знаете, как оно делалось. Писали, небось…
– Писал, – согласился Алексей Петрович. – Только писал я о тех колхозах, которые успевали все делать в срок. Положительный, так сказать, пример, на котором можно учиться. А чему учиться у тех, кто ничего не успевает? Нечему. Вот и сейчас мы с тобой едем за положительным примером: и фрицев побили, и сами живы остались.
– Не все живы остались: так не бывает. А тому, который погиб, или кому ногу или руку оторвало, ему все равно: двое их на весь полк осталось, или тысяча.
– Ну, не скажи, Алексей Ермолаевич. Вовсе не все равно, один ты из окружения вырвался, или с товарищами.
– Это я понимаю, товарищ майор. Я про то говорю, когда ты, скажем, покалечен, а вокруг тебя все здоровые, и ты, небось, думаешь: а лучше бы меня убило, чтоб ничего не видеть и не слышать. Я про то, как человек должен себя при виде всего прочего самочувствовать… – Чертков помолчал немного, мучительно морща лоб, затем пожаловался: – Не умею я объяснить, как оно должно происходить внутри человеческой души: образования маловато, всего-то четыре класса. А вот как подумаешь, что это тебя самого коснулось бы, так жуть берет и всякие мысли несуразные в голове толкутся, как мошкара перед дождем. И почему, спрошу я вас, товарищ майор, человек при виде всех этих ужасов с ума не сходит, почему он к ним привыкает и на чужую смерть смотрит, как я не знаю на что? Будто на букашку какую. Так ведь и букашку иную жалко становится, когда ненароком на нее наступишь. Я, бывалоча, иду по лесу или по полю, и все под ноги смотрю, чтобы не задавить какую божью тварь: жалко мне их всех, которые ползают по земле и которых все давят без счета, не глядя под ноги.
– Ты что же, Алексей, в бога веруешь?
– Да как вам сказать, товарищ майор… – замялся Чертков. – Бабка у меня и мать – верующие. И дед с отцом тоже, и все остальные, кто родился еще при старом режиме. А в школе учителя говорили: нет бога и не было, все это выдумки темных людей. Оттого у меня в душе хотя и произошла революция, но не до самого конца произошла, а как бы наполовину: может, и нет бога-то, а может, и есть – никто этого не знает. А только скажу вам по совести, когда шли из окружения, частенько я, бывалоча, про себя прочитаю молитву какую, чтоб, значит, помиловал и сохранил. Ну и… пока бог милует. А вы не верите? – спросил Чертков у Задонова и быстро глянул в его сторону с детским любопытством.
И почему-то Алексею Петровичу не захотелось разочаровывать этого большого и наивного ребенка. И он, закурив, пожал плечами и произнес:
– Да вот так же, как и у тебя: пока все идет нормально – вроде о боге и не помнишь, а чуть припечет, так спаси и сохрани. Я ведь тоже из старого режима вышел. Разве что читал побольше твоих родителей всяких умных, как мне казалось в ту пору, книжек. Но ни в одной книжке не нашел, что лучше для человека – верить или не верить? Никто не знает. Вопрос не в том, есть бог или нет, а в том, нужен он для людей или не нужен. И что для них вера – самообман, заложенный природой, или способ объяснить свое существование?
– Я так думаю, что бог, однако, нужен, товарищ майор. Для простого человека очень даже нужен. Для простого человека лучше, если верить, – убежденно заключил Чертков. – Потому что простой человек на мир смотрит без всяких там философий. Что видит, то и видит, и все ему понятно: и всякое дерево, и травинка, и живое существо. А с другой стороны посмотреть – всё есть тайна. Это вы правду сказали. И оттого, что оно тайна, в тебе душа поднимается от удивления и радости. Я про себя скажу: когда думаю, что кто-то там, наверху или еще где, имеется и обо мне заботится, мне легче становится, потому что ты как бы не одинок на этом свете. И на том не останешься одиноким. Уж не знаю, как это объяснить, – сконфузился Чертков и, остановив машину, принялся сворачивать козью ножку: от папирос Алексея Петровича он отказался категорически раз и навсегда, разве что если совсем курить будет нечего…
– Бог – это хорошо, но есть и начальство, которое заботится о нас, грешных, – усмехнулся Алексей Петрович.
– Начальство – оно всякое бывает, – заметил Чертков. – Я вот от самой, почитай, границы отступаю, всякого начальства повидал. Иной только о себе и думает, и рядовой для него – не больше гривенника. Иди и помри. Оно понятно – насчет помереть: война. Так ведь помирать надо с толком, с пользой то есть. Вот майор Матов… Помните?
– Помню.
– Вот это был геройский командир: обо всех у него душа болела.
– Почему – был? Он и сейчас где-нибудь есть… В газете писали, что награжден орденом Боевого Красного Знамени…
– Ему б Героя надо дать, товарищ майор, – проворчал Чертков, включил скорость и повел машину дальше.
Возле разбитого бомбой моста через какую-то небольшую речушку возились саперы. С той и с этой стороны скопилось с десяток машин и подвод. Чуть в стороне от легковой машины ходил длинноногий капитан с полевой сумкой на боку и наганом в новенькой кобуре. Сутулость и вывороченные по сторонам ступни изобличали в нем сугубо гражданского человека, лишь недавно надевшего военную форму.