Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 135 из 136



— Тихо-то как, о Господи! — Роман зевнул, перекрестил рот. Вряд ли кто сейчас узнал бы в этом московском обывателе бывшего блестящего полковника. После погони за царевичем, когда поразила его залётная пулька в альпийском лесу, левая рука до сих пор плохо слушалась, поскольку в то же плечо попала и ещё одна пулька под Гренгамом и, как сказал доктор-немец, был поражён некий нерв. Но особливо жестокую рану получил он в сече с горцами. Задето было лёгкое, и Роман стал харкать кровью. Так что сразу после Персидского похода получил он полный абшид и жил тихо-мирно на пенсионе, составлявшем половинное жалованье. Всего и заработал на государевой службе — далёкий хутор под Полтавой. Роман съездил в те края раз-другой, но толку от него было мало, потому как с землицей он никогда не возился, и управлять тем хозяйством он поручил племяннику по первой своей покойной жене Марийке. Пробовал было помогать Дуняше в её делах по солеварне под Старой Руссой и рыбном промысле, но жена — настоящая купчиха — управлялась с засолкой и продажей рыбки в Петербург куда лучше отставного господина полковника. Вот и сейчас она была по делам в Новгороде и детишек с собой прихватила. А господин отставной полковник засел на отцовском подворье в Москве и мог жить барином. Но скучно было Роману — привык он как истый петровский новик к непрестанному делу! И вот неожиданно для самого себя потянуло его к краскам. Ведь, как и старший братец Никита, прошёл он по юности через дедушкину науку и обучен был ремеслу богомаза. Но много после того Роман поколесил по Европе, много видел чудных картин и не хуже братца понимал, что искусство сие — не ремесло, что окроме навыков здесь и наука нужна. Через братца достал он книги по живописному мастерству, накупил холсты и краски и превратил старый отцовский дом в мастерскую. Писать начал сперва родных, и вот, напротив святого угла, где висели иконы дедушкиного письма, красовалась Дуняшина парсуна, а на другой половине избы, в детской комнатке Алёши, висел уже портрет мальчонки. Причём ежели Дуню он писал по старине, строго, без всякой живости (оттого и была парсуна), зато Алёшка вышел как живой, весь в движении, и даже братец Никита, когда был проездом в Москве, портрет сей одобрил.

— Крепка в нас, Ромка, дедушкина закваска, ох крепка! — рассмеялся тогда братец, и Роману та похвала была приятна, потому как братец — знатный живописец, персонных дел мастер.

И вот в свои сорок лет Роман снова сел за учение. Внимательно листал он тем вечером толстенную книгу с затейливыми готическими буквами. По-немецки-то он говорил свободно, а читал с трудом. Едва-едва переводил: «И подошёл Зевес, оборотись в быка, к девице Европе, и по своей воле уселась девица на спину чудного зверя, и поплыл к ней бык-Зевес в океан-море». Дивная и чем-то знакомая сказка про похищение Европы. И вдруг явилось: а ведь это наш великий государь, как тот сказочный бог Зевес, похитил европейские науки и искусства и доставил их в бескрайнюю Россию.

Печать в книге была густая, вязкая. Глаза слипались. В низенькой горнице жарко дышала расписанная заморскими птицами и травами огромная русская печка. Трещал сверчок. Всё располагало ко сну — старозаветной московской неге.

Под тёплым овчинным тулупом привиделся единорог, оная девка Европа и ещё какая-то девица, но уже без символа. Девица была преизрядная: играла чреслами, нагнулась, налегла тёплой грудью, защекотала длинными пахучими волосами. Роман даже костьми хрустнул, вздохнул, потянулся, хитро приоткрыл глаза — и чуть не сплюнул! Дыша винным перегаром и чесноком, над ним нагнулась рожа дядюшки, Осипа Решилова. Маленькие свинячьи глазки мигали из-под красных набухших век.

   — Чего дрыхнешь, полковник, вставай, царь помер!

Роман сразу вскочил, обмер: что ж теперь будет? Да неужто и впрямь умер? Слухи, что великий государь болен, давно шли, а всё равно не верилось.

   — Умер, умер антихрист! — ©сип довольно рассмеялся, снял с головы монашескую скуфейку, процедил сквозь гнилые зубы: — Садись, племяш, радость-то какая, пить будем!

   — Не смей о государе так говорить! — с солдатской прямотой рявкнул Роман, но Осип знай похохатывал:

   — Антихрист, анчутка, окочурился! А у барыни характер бараний. Сломим! И расцветёт христианская церковь, как при блаженной памяти царе Алексее Михайловиче Тишайшем!

За столом налил чарку водки, крякнул и зашептал, страшно закатывая глаза, пророчествуя. Тени от его рук заплясали на стене, обитой холстом, диковинный танец; сурово смотрели из углов иконные лики — казалось, что запела жалобную песню сама византийская Русь!

Из-за диких дядюшкиных слов Роман даже не услышал шума во дворе. Двери распахнулись, и на пороге выросло некое снежное привидение. Дядюшка и племянник обмерли. А привидение уже надвигалось, расставив руки, дабы обнять:



   — Братец!

Когда Никита после баньки, чистый, разморённый, но какой-то скучный, сел за стол, дядюшка принялся осторожно расспрашивать петербургского племянника про последние столичные новости. Но Никита не благодушествовал. Отвечал по-петербургски нехотя, сквозь зубы, без всякого почтения к сединам. «Ах, молодёжь, молодёжь!» Дядюшка всё больше мрачнел. А петербургский племянник говорил зло, быстро, не лукавя по-старомосковски.

   — Что будет? Не житие святых. Будет отныне вольготное дворянское царство! — Никите вспоминались разгорячённые вином и водкой лица гвардейских караульных, расставленных по всей столице, как в осаждённом городе. — А старого не ждите... Так-то, дядюшка!

Роман слушал речь преславного российского живописца и чувствовал, что братцу не нужен сейчас ни дядюшка с его политичными интересами, ни он сам со своими родственными расспросами. Ему надо остаться одному, дабы петербургская мгла и тоска в его сердце улеглись, отстоялись. И Роман потушил свечи. Ночью ему чудилось, что братец скрипит зубами, дабы не плакать, но когда прислушивался — успокаивался. Братец в верхних покоях пиликал на скрипке. Весело трещал за стенкой домашний сверчок.

ВМЕСТО ЭПИЛОГА

На другой день после Его смерти толпа, собравшаяся перед дворцом, поредела. Наступили обычные дела и хлопоты. Петербургские хозяйственные немки помчались в булочные за марципаном, хлебом и кофе. Мастеровые поплелись на мануфактуру. Купцы — в лавки. Город зажил обычной жизнью. Только вот часто говорили между собой о Его похоронах: какие они будут, где и много ль придёт народу? А после похорон стали уже вспоминать: сначала часто, а затем всё реже и реже, пока новые слухи о страшном каторжнике Ваньке-Каине и новых баталиях в Персии не заслонили и эти воспоминания. Теперь ежели его и вспоминали, то не все разом, а токмо отдельные лица.

Стало известно, что, узнав о смерти великого государя, прусский король учинил приличнейший траур, а короли датский и шведский — великое радостное шумство: балы, фейерверки и машкерады, во время коих тамошние придворные дамы так опились, что стали выделывать несусветные каприолы, показывая кавалерам нижние юбки и длинные аристократические ноги, чему русские послы зело дивились.

В марте под рёв труб и валторн тело перевезли в Петропавловский собор, где и отпели. Перед собором господа сенаторы и генералы между собой переругались, решая, кому надлежит нести прах. И так как все они были ради траура в чёрном платье, то напомнили безвестному десюдепортному мастеру Мине Колокольникову толпу мышей, с писком носившихся вокруг гроба.

И уже в апреле Мина Колокольников, приехав из Петербурга в Москву, зашёл в новую мастерскую учителя своего, живописца Никиты, и, застав там брата оного, Романа, и личного секретаря господина президента Камер-коллегии некоего немца Фика, показал им неприличную и богопротивную сатиру, названную «Как мыши кота погребают».

Ещё через месяц Петру Андреевичу Толстому приказано было учредить следственную комиссию, дабы дело об изображении кота Алабрыса раскрыть, виновников наказать и злостную картинку изъять. Но, как ни старался Пётр Андреевич, было уже поздно. Картинка пошла гулять по разным российским воеводствам, так что даже сей умудрённый государственный муж махнул рукой и сказал только слово: «Заговор!»