Страница 134 из 136
В дверь поскреблись, и вошёл с почтительным смирением Толстой. Из старых родов, а перебежал вот, поди, к ней и Данилычу. То-то иезуит.
— Государыня, господа Сенат ждут!
— Иду, иду... — Замахала руками, засуетилась, бросилась к туалетцу припудрить следы слёз.
В коридоре опять услышала назойливое гудение чужих голосов, выпрямилась, как гренадер перед атакой, и вошла в залу. Гул смолк — увидела согнутые в привычном поклоне спины сенаторов и господ генералов.
Недвижно стояла на пороге.
— Посмотрите, государыня! — Толстой побледнел.
Из опочивальни, где лежал мёртвый Пётр, вышел военный в синем семёновском мундире. Мелькнуло: «Мишка Голицын! Явился! Почему без приказа?» Но тут же стало жутко: а кто теперь мог приказывать?..
Голицын всё-таки подошёл, отвесил почтенный реверанс. Но в том реверансе почудилась насмешка. За насмешкой той — шестьдесят тысяч штыков Южной армии. У Екатерины перехватило дыхание.
Но Михайло Голицын и бровью не повёл. Сделал ещё один реверанс и отошёл не пятясь, смело повернув спину. Спина эта — широкая, армейская — пугала не одну Екатерину, всех гвардейских фендриков!
У двери, что вела в опочивальню, опять зашумели.
— Так уж и нет! Так уж и нет! — Тощий язвительный вельможа в богатом пёстром кафтане вцепился в усталого, сразу как-то постаревшего секретаря Макарова.
— Повторяю вам, господин посол, никакого завещания государь не соизволил оставить.
Вельможа повернулся, и Екатерина опять удивилась: «Батюшки, да ведь это князь Василий Долгорукий, наш парижский посол! Он-то что в Петербурге делает?..»
В зале тем временем зашумели, заговорили, не слушая и перебивая друг друга. За окном стемнело от снегопада. Сначала снег шёл редкий, неохотный, а потом повалил хлопьями. В полутёмной зале эти лающие и бранящиеся старички, российские Тюренни и Сюлли, казалось, совсем забыли о ней. Оттого-то наступал озноб. А тут ещё Данилыч и Толстой куда-то пропали. В полусумраке незнакомый непридворный генерал (и откуда взялся?) чуть не толкнул её, да ещё сказал, хам этакий: «Ну-ко, подвинься...» — принял, должно быть, за фрейлинскую девку.
И тогда она чисто женским чутьём поняла, что надобно делать. Вышла в коридор и кликнула слуг — зажечь свечи. И всё сразу переменилось. Шум утих, и, перекрывая разноголосицу споров, тучный надменный генерал-адмирал Фёдор Апраксин спросил у бывшего государева секретаря с должной важностью, как и полагается в политичных государствах, нет ли какого завещания или тайного распоряжения покойного государя насчёт преемства престола?
Макаров, устало щуря глаза от света, в какой раз, но только уже для всех, ответил, что несколько лет тому назад государь составил завещание, но потом уничтожил. И сейчас ничего нет.
— Ничего нет, ничего нет, ничего нет! — прокатилось по зале.
Было страшно и неприлично решать самим. А за Невой, над Петропавловской фортецией, спускался личный штандарт императора: орёл, держащий в когтях эмблему четырёх морей. И куда-то исчезли Александр Данилыч и Толстой — люди решительные и сильные.
— Прошу дозволить мне сказать слово! — Наступило всеобщее облегчение.
Отец Феофан отбросил широкие шёлковые рукава сутаны, взялся перстами за бороду и стал вещать громогласно, точно с амвона:
— Разве не ведомо вам, други, из Священного Писания, что муж и жена единое целое? Полагаю, что недавним коронованием прямой преемницей себе государь указал супругу свою...
Но окончить Феофан не успел. Князь Дмитрий перебил преосвященного совсем неучтиво, сказал твёрдо:
— Не худо бы услышать о том прежде голос народа...
Поражённые смелостью старого Голицына, все опять зашумели, закричали, начали лаяться. Князя Дмитрия господа генералы чуть ли не за грудки брали, но тот в ответ заводил открытый разговор о мужском наследнике, Петре II.
В другом углу Василий Лукич нёс вздор о вредности самодержавства. Екатерина побледнела — вокруг были чужие лица. Даже знакомые — и те казались чужими. Молодой Строганов взглянул было, как она жмётся в углу, но тут же спесиво отвернулся и стал важно объяснять какому-то заезжему калмыцкому мурзе устройство Женевской республики.
Собравшиеся в соседней зале дипломаты с любопытством высовывали головы. Толстый голштинец Бассевич натянуто улыбался. Пробегавший мимо генералишка из Казани взял Бассевича за пуговицу и просил спешно разъяснить, что такое конституция. Голштинец оторопело мигал глазами.
Смятение стало всеобщим, когда Фёдор Апраксин подошёл к окну и с видимым облегчением вздохнул шумно:
— Ну, слава Богу! Идут!
Сквозь снежное сито ясно было видно, как через площадь ко дворцу шли две колонны: одна зелёная — преображенцы, другая синяя — семёновцы.
— Кто вызвал войска? — Холёные пальцы князя Дмитрия выбивали сухую дробь в такт уличной барабанной музыке.
Аникита Иванович Репнин, президент Военной коллегии и хозяин петербургского гарнизона, метнулся к двери. Сбегая по лестнице, увидел первых гвардейцев, крикнул тонким, высоким голосом:
— Кто смел? Кто смел без моего ведома привести войска?
— Я! — нахально ответил Мишка Бутурлин.
Он стоял перед героем Полтавы с улыбочкой, небрежно играя кистью серебряной офицерской перевязи.
— Я! По велению матушки Екатерины Алексеевны, коей все обязаны повиноваться, не исключая и тебя!
А внизу уже целое море касок и плюмажей. Аникита Иванович попятился. Из-за его спины вышли Александр Данилович и Толстой. Эти-то откуда взялись? Но потом по их мокрым от снега лицам и платью понял — тоже с улицы, с чёрного хода.
— Камрады! — театрально отставив ногу, гаркнул по-кавалерийски светлейший. — Камрады! Отец умер, но матушка жива!
— Ура! — заорали гвардейцы и полезли наверх по лестнице.
Аникита Иванович закрыл лицо руками со стыда — убежал. Гвардейцы отрезали господам сенаторам выход. Светлейший скинул широкий плащ, вышел на середину залы и, весь сияя, произнёс радостно, указывая на высунувшиеся в открытые двери мокрые лица воинов:
— Какого ещё выражения воли покойного монарха нам дожидаться?
Пётр Толстой, улучив минуту, подвёл Екатерину к светлейшему. Красные, влажные от волнения глаза Екатерины потемнели. Поняла — момент решительный. Сладко пропела, обращаясь к тем, кто за открытой дверью:
— Любезноверные мои! Исполняя намерение вечно дорогого моему сердцу государя, я посвящу дни свои заботам о государстве!
— Ура! — заорали гвардейцы.
— Пир был приготовлен, но приглашённые не явились, — заметил Василий Лукич старшему Голицыну.
Тот пожал плечами: увидим, мол, и согнулся в общем поклоне.
В Москве давно выпал снег. Почернелые бревенчатые срубы прятались за сугробы. Боярские хоромы и терема прятались за крепким частоколом. На обветшалых колокольнях «третьего Рима» прятались от холодов вороны.
В Москве все прятались. Город был в опале. Жить бы государеву человеку в сём вертограде российского сердца в тиши да покое, а нельзя. Придут, потащат в Преображенский приказ. А там немец или русский какой из пытошных мастеров спросит жёстко: «Почему живёшь на дедовском подворье, брезгуешь новой государевой столицей?»
И катился громоздкий боярский рыдван по новгородской дороге. Заспанный боярин с тоской смотрит в слюдяное окошечко: в Санкт-Петербурге бояр нет, только чиновные люди.
К вечеру снег повалил хлопьями. Белой шубой укрыл московские улицы, высокие крыши затейливых теремов, купола-луковицы восточных церквушек, нежные белоствольные берёзы в бесчисленных московских садах. Москва приукрасилась. Снег ей был к лицу. Даже почернелые срубы посадских людишек похорошели — накрылись пушистыми белыми шапками. А снег валил и валил — бесшумный, мягкий, заглушая редкие шаги запоздалого прохожего да скрип саней. Неслышно плыли к небу дымки из труб. В бревенчатых избах (брёвна-то в три обхвата, заповедные) жарко, сухо — пусть себе за окошком трещит жестокий мороз.