Страница 2 из 152
Даже отсутствие вахтенных журналов и подлинных карт плаваний «Востока» и «Мирного» вызвало спор о приоритете в открытии континента. Только благодаря самоотверженной работе М. И. Белова из Института Арктики и Антарктики удалось разыскать эти подлинники и доказать миру, что именно Беллинсгаузен и Лазарев первыми подошли к «матерому льду» Антарктиды. Об этой истории я рассказал в повести «Свежий ветер океана», опубликованной в «Искателе» (1976, №3) и сборнике «Приключения-79», позднее по ней был снят художественный фильм «Странник» (режиссёр В. Ведунов).
А вот о жизни самого Беллинсгаузена я тогда писать не решился. Отсоветовал покойный Михаил Иванович Белов, предупредив, что браться за такое дело почти безнадёжно из-за отсутствия интересных документов, хотя о его соплавателе М.П. Лазареве печатались и романы, и научные книги, был подготовлен трёхтомный сборник его бумаг.
Заканчивая столь пространное вступление, скажу, что в процессе розыска — по строчке, по намёкам — мне открылась совсем незнакомая эпоха, которую ни в школе, ни в институтах мы не изучали. Она ушла, но для меня осталась и стала близкой, и дорогой. Я попытался передать её со всеми несуразностями того времени (а какие эпохи бывают без них?), когда обитал мой герой. Как ни странно, в этой книге нет вымысла, ибо сказки неуместны для литературы подобного рода.
Глава первая
Аз и буки
1
ворь стала одолевать Фабиана Беллинсгаузена сразу после того, как похоронил он Лизаньку. Едва разрешилась она последним сынком, и то ли от сглаза, то ли от заражения крови, или ещё каких других причин — погасла, точно фитилёк в высохшей лампадке.
Ни жалобы, ни стона, ни последнего вздоха не услышал Фабиан от сердечной, положила ручку невесомую на его шершавую ладонь, приподняла синие глазки из-под кружевного чепца, может, что-то произнести хотела, да промолчала.
А когда очнулся Фабиан от наваждения, схватил другой рукой запястье, уже холодное, поразился взгляду смирному, какой всю жизнь помнил, не подернутому смертной пеленой, — видно, слезинка не засыхала долго, оттого и теплился взор, казался живым и осмысленным.
Кончиками вздрогнувших пальцев он опустил веки, они не поднялись уже. Схватил зеркальце в бронзовой оправе, к губам поднёс. Не затуманилось.
И тут из живота его, из плоской, но широкой служивой груди, как водяной пузырь, вырвался угарный выдох. Кровать с покойницей поплыла куда-то в сторону, чёрный потолок скособочился, в голову ударил колокол...
Подскочил Юри Рангопль — такой же кряжистый, молчаливый, меченый палашами церберскими, растолкал повитух и приживалок, разжал лезвием ножа зубы и влил полштофа рома. Очнулся барин.
— Где малый? — одними губами спросил Фабиан.
— Эме взяла.
Трудно сыскать на свете людей, столь далёких друг от друга по происхождению и столь близких по судьбе. Эстонские предки Рангопля с незапамятных времён рождались, жили и умирали на эзельской земле. Это была их родина, кров и убежище. Предки Беллинсгаузена шли сюда с крестом и мечом из тесной германской глубинки — несли другую веру, язык, нравы; пролили много крови, пожгли всё, что могло гореть, задушили, что могло дышать. За годы, столетия могли бы обвыкнуться, научиться мирно существовать, но немецкие бароны и эсты так и остались врагами. Только малая часть выходцев из немцев — мелкоземельная, как Фабиан, сподобилась примириться.
А вот дружба, какая возникла у немца Фабиана и эста Юри, оказалась и вовсе удивительной. Бесовское, контрабандное дело объединяло их. Об этом смердили злые языки, однако тишком, намёками, потому как ни тот, ни другой обид не прощали и подлый народишко держали в страхе.
Фабиан владел мызой в Пилгузе, землёй в пять гаков (за гак в Северной Эстонии считали десять гектаров), деревней Лахетагузе с сорока душами, всё, что осталось после многих дроблений и переделов с тех пор, как Беллинсгаузены обосновались на острове. Ни в какие союзы он не входил, с соседями не общался[1].
В молодости корнетом участвовал Фабиан в Семилетней войне с пруссаками. В Риге на празднике по случаю успешного её окончания увидел он Лизоньку, дочь эскадронного командира. Полюбили они друг друга неистово. Получив отставку, увёз он её на Эзель. Принесла ему Лизонька двух сыновей-погодков Александра и Якова. Когда они подросли, отвёз их к брату Фердинанду в Аренсбург, где была единственная на весь остров школа. А через шесть лет неждан но Лизонька забеременела вновь. Но кого произвела на свет, бедняжка так и не узнала.
На свадьбе Юри и Эме Фабиан дал молодым вольную, подарил флигель на заднем дворе. Стал Юри как бы управляющим. Наблюдал за скотом и птичником, кузницей, бондарней, погребом и другой хозяйской собственностью. Земля на Эзеле была худая — суглинок да камень. Урожаи выдавались редкие, разве что животину поддержать, хлеб же покупали на материке у ревельских эстов.
Надёжным промыслом, помимо ловли жирной, неистребимой салаки, считали Фабиан и Юри контрабанду. У них была пойема — кораблик остроносый, с обвалистыми бортами, кубриком на корме, с убирающейся мачтою косым парусом. Пойема носилась по Балтике, точно пиратский корвет, — не знала усталости, не страшилась бурь, проскакивала мелководья, где иные распарывали брюхо на острых камнях. Не раз и не два хаживали они в Швецию. Бочку с эстонским зерном обменивали на две — с солью. А грузили бочек по двадцать. Чтобы смурное кипельное море пересечь, в Швеции посредников найти и сбыть товар, — ума не надо, хотя из умников не каждый в дальний рейс пускался. Главная блажь крылась в азарте обхитрить, с носом оставить пограничных и таможенных церберов.
Случалось, почти настигали, рушили пушкой корпус и снасть, грозились вздёрнуть на рее, но в самый последний момент упускали. То ветер неожиданно переменялся, то наступала ночь, то разыгрывалась качка... Пойема, словно угорь, из рук ускальзывала, а на новую гонку таможне духу не хватало. Кляли неистово, слали громы небесные — да бестолку.
Бывало, устраивали облавы. Поджидали на берегу в потайных местах, хоронились на подходе к шхерам, крейсировали мористей, однако у «дьяволов Балтики» своя хитрость имелась: по малейшим приметам, тонким разбойничьим чутьём, нечаянному неуклюжью, чиху ли с простуды, табачной струйке от носогрейки, блудливому ли шёпоту они угадывали неладное, выносились из расставленных силков упырями, и вся затея с поимкой контрабандистов шла прахом.
Крепкие, жилистые, упрямые Фабиан и Юри не признавали никаких законов, не знали над собой никакой власти, кроме силы. Они отличались от других дерзким духом предпринимательства, удачливостью.
Неизвестно, на какие доли раскладывали добычу захудалый барин Фабиан Беллинсгаузен и Юри Рангопль, но, ясно, они не оставались в обиде друг на друга. И когда неутешное горе свалило Фабиана, Юри первым явился на зов.
Похоронили Елизавету по православному псковскому обряду. Маленький сиротка причмокнулся к груди Эме, которая неделей раньше разрешилась от бремени тоже сыном. Младшего Рангопля назвали Аго. Беллинсгаузенова же отпрыска нарекли отцовским именем — Фабиан, прибавив ещё одно имя — Готлиб, как бы «Богом любимый». В католической и протестанской церквах свято сохраняли обычай давать новорождённым несколько имён, поручая, таким образом, заботу о них сразу нескольким ангелам.
Так на мызе Пилгуза появился маленький барчук Фабиан. Со своим ровесником Аго он как брат проведёт безмятежное детство.
Говорят, самый милый ребёнок — последний. Фабиана отец не выделял. Больше того, гнал с глаз, чтобы не напоминал о Лизоньке. А как хворать стал, садился в кресло, вынесенное на воздух, клал на рыжеватенькую головку тяжёлую лапищу и держал так час и другой, глядя на тусклое бесцветное море, думал о чём-то давно ушедшем, и мальчик боялся шевельнуться, чтоб не рассердить батюшку. Не заметил старший Фабиан, как подросли ребятишки, и однажды, как бы очнувшись, отдал приказ Юри:
1
В дворянское общество Эзеля зачислялись все благородные нобили, владевшие имениями на острове. Представители семей Штальбергов, Кноррингов, Остен-Сакенов, Буксгевденов играли не последнюю роль не только в Прибалтике, но и при Петербургском дворе. В солидной, в три сотни страниц, книге «К истории провинции Эзель», изданной в 1838 году на немецком языке в Лейпциге, имя Беллинсгаузенов не упоминалось ни разу, что свидетельствовало о их полной политической и общественной индифференции.