Страница 5 из 100
Но теперь больная Настя была во сто крат счастливее своего здорового мужа; по крайней мере, для неё выпадали порой такие блаженные миги, такие чудесные золотые сны грезились ей наяву, каких в действительной жизни не переживала ещё никогда. Горячка дарила ей успокоение, забвенье всех бед, всех страданий... Являлся ей Офонас, необычайно добрый, ласковый... И Ондрюша, живой, смеющийся...
Офонас побрёл в церковь.
На ту пору шла вечерня. Народа в церкви было мало. Несколько коленопреклонённых и жалостливо покачивающих головами старух вымаливали себе у Бога «кончины безболезненной и мирной» да ещё «доброго ответа на страшном судилище Христовом»; им более не о чём было молиться... Вдруг помрачился взор Офонаса; в невыразимом ужасе пал Офонас на колени, пал ниц. Вздрагивало всё его худое тело. Чудилось Офонасу, будто тёмные лики гневно и грозно взирали на него с высоты иконостаса. И в припадке отчаяния, близко граничившего с безумием, он проклинал себя, грехи свои, свои окаянные мысли, — и крепко-крепко стукался головой о каменный пол, судорожно прижимая скрещённые пальцы правой руки то ко лбу, то к своей наболевшей груди.
Под церковными сводами ложились вечерние тени, сгущались и заливали храм. Несколько восковых свечей там и сям мерцали перед темневшим иконостасом. Глаза Офонаса, лихорадочно блестевшие, то дико блуждали по слабо озарённым иконам, тонувшим в полумраке, то перебегали к трепетному, красному пламени догоравших свечей. Офонас силился отрешиться от всего земного и предаться небесному. Но напрасно! К земле он был прикован несокрушимыми цепями; земля держала его и не выпускала из своих мощных лап.
— Недостойный я! Недостойный! — с глубоким сердечным сокрушением шептал Офонас, прижимаясь лбом к холодным церковным плитам. — Прости мне, Господи, если что согрешил словом, делом, ведением и неведением...
А после вдруг близится Пасха, светлый праздник весны, праздник солнца, тепла и цветов. На высоких местах по полям и лугам вкруг города уже темнели проталины, из-под снега выступила прошлогодняя зелень, растрескивались ивовые почки, и жаворонок по утрам пел громко и звонко.
И таял снег на улках, превращался в мутную воду...
Офонас подходил к дому, и чудилось ему, будто Настя сидит на верхней ступеньке крыльца, дошивает ему рубашку, да вдруг и закинет голову русоволосую и заглядится на небо. А по небу плывут лёгкие белые облака, не темня ни сияющей лазури, ни солнца. Вороны хлопочут крикливо на деревьях над гнёздами. Настя закрывает глаза рукою, и, должно быть, представляется ей чудная, сверкающая даль, окрашенная в прелестный, нежно-розовый цвет, подобный тому, каким расцвечены края проносящихся над нею облаков. Взглядывает она из-под руки на яркое солнце и весело смеётся, когда в глазах у неё вдруг темнеет и в темноте расходятся какие-то разноцветные, переливчатые круги, а по щекам катятся невольные слёзы. И Настя смеётся сквозь слёзы. И свежий весенний ветерок перебирает её распустившиеся русые волосы... Дошивает Настя мужнину рубашку...
Но нет этого и никогда уж не будет боле. Зазеленела трава на могиле Насти... Насыпана могила в месте низком, сыром, и оттого синеет вкруг неё бездна незабудок. Сплошным ковром выглядывают приземистые голубые цветочки из тёмно-зелёной травы. Под этим зеленеющим бугром покоится Настя; лежит себе она боярыней, сложа ручки, покойно лежит, никем не обижаемая, не тревожимая... Заходит на могилу Офонас, припадает к сырой земле, где лежит его мученица жена; крепко припадает к родной могилке, мнёт коленями незабудки и плачет...
Весна отцветает.
Сидит Офонас в горнице у дедки Ивана. Дед Иван, отец старшего Офонасова дяди, Петряя, худощавый плешивый старик, с большими бледно-голубыми глазами, мало потускшими от минувших лет. Смущает взгляд этих добрых светлых глаз, то пристальный, серьёзный, словно чего-то добивающийся, то кроткий, мило наивный...
— Человек яко трава, дние его яко цвет сельный, тако отцветёт, — толкует дедка Иван. — Яко дух пройде в нём и не будет... Яко цвет сельный!.. Поцветет человек, отцветёт и в землю предан будет, из неё же взят... Будет предан и истлеет... — Дед бросает на родича свой серьёзно-наивный взгляд и повторяет: — Да! Тако отцветёт... — повторяет, — и не будет в нём жизни...
Зачинается разговор о деле. Офонас говорит, что поехал бы за дорогим товаром для княжеского двора в самую даль, далеко бы куда, в Гурмыз[12] али ещё в Бухару...
— Это в тебе тоска, туга твоя, — отвечает серьёзно дед Иван.
Но Офонас будто и не слышит, о своём всё да о своём:
— Петряйка-то твой, пёс псом! Деньгами не ссужает мя...
— И пра!.. Сгинешь, да и с деньгами заодно...
— Пёс псом!..
— А я, Офоня, скажу тебе словечко хорошее, а ты его и помни, всегда в уме и держи, как тошно-то станет... Полегчать может... Знаешь ли ты, друг мой? Ведь ежели не мы, так другие до таких чудес доживут, что люди не будут обижать друг друга...
— В раю разве поживём этак-то? — морщит лицо гость.
— Нет, друг мой! И не в раю!.. Поживём и здесь ещё. Не ворона мне на хвосте эту весть принесла, в книге это написано... А в книгу эту я, знаешь, крепко верю: правду она всё говорит...
— Какая же это книга? — Офонас примолкает и покусывает губы.
— Голубиной мудрости книга! — Дед Иван уходит за перегородку.
Там вынимает он из большого кованого сундука простую деревянную шкатулку, а из шкатулки вытаскивает книгу, бережно завёрнутую в кусок зелёной полинялой ткани, прежде когда-то бывшей дорогим шёлком. Книга в толстом переплёте пергаменном, с тяжёлыми медными застёжками, писана красивыми буквицами, заставки изукрашены цветками да птицами, райскими, должно быть. Края толстых листов позасалились и потемнели от частого касания рук, местами закладки видны — обрезки холста, ленточки... Дед Иван вышел к Офонасу с книгою, опустил её бережно, обеими руками, на особливый налой и бережно же отёр рукавом рубахи переплёт. С треском отскочили большие застёжки — и книга раскрылась...
Офонас приблизился.
Всадник поражал змия-дракона на рисунке, и было написано: «...и приидёт и поразит...»
Дед Иван листал страницы рукою подрагивающей.
— Вот, гляди! — И придвинул ближе сальный огарок...
Офонас, хотя и был выучен книжному учению в монастыре, но не читывал давненько и оттого теперь чуть запинался, читая в голос:
— «Народятся люди сильные и храбрые, и возлюбят они людей как самих себя. И мир дадут душам людским. И восстанет тогда змеище, соберёт свои все силы окаянные, ополчит своих тёмных прислужников и пойдёт противу Добрых войною великою. И почнёт змеище проклятое изрыгать хулы мерзкие на людей, — их же заповедь: возлюби ближнего, как самого себя. И поднимутся демоны терзать и рубить добрых, — и из каждого куса человечьего новый человек вырастет, и силы прибудет. Тогда поделится весь род людской направо и налево; и встанет тогда царство на царство и на род на народ; даже по родам пойдут смуты: отец не признает сына, сын не признает отца и брат — брата. Будут великие трясения земли, и глады, и моры, и ужасные явления, и великие знамения с неба. Прийдут дни, в кои из того, что вы здесь видите, не останется камня на камне: всё будет разрушено. Так сказано в Писании. И сбудется...»
Старик, сидя на лавке, запахнулся плотнее кафтаном и перекинул ногу на ногу. Офонас читал далее:
— «Возгорятся войны и смуты великие, но чем более напрягаться станет змеище, тем многоглавее возникнет противу него рать верных. И свергнут чудовище и затопчут служителей его во прах... Солнце воссияет тогда с небес в блеске новом и осушит землю, упитанную слезами и кровью. Всех Злых лики омрачатся печалью, а Добрые возрадуются и возвеселятся. И приидут от востока и запада и севера и юга и возлягут в царствии Божием, — и царствию их мира конец прописан в книге за семью печатями...»
12
...в Гурмыз... — Ормуз (Старый Ормуз: Бендер-Ормуз, Пристань Ормузская, Ормузская гавань) — город-порт на побережье Персидского залива и город на острове Джераун.