Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 108 из 134

Дело кончилось тем, что нас, стали пускать в наше кино только на детский сеанс. А все из-за того, что как раз в это время появились первые звуковые фильмы.

И Оттилия, приставив к уху свою слуховую трубу, непременно прерывала каждый многословный любовный диалог громким вопросом: "Ну что там, малыш? Хочет она его или не хочет?"

Поначалу я так стеснялся этих щекотливых вопросов, что от смущения шикал на нее не хуже рассерженной публики. Но стоило Оттилии повернуть ко мне свое полуудивленное, полунасмешливое лицо, как мне становилось стыдно своей трусости, и в будущем я приучил себя отвечать ей столь же громко.

Под конец мы выработали весьма любопытную тактику и прекрасно подыгрывали друг другу. Но, как я уже сказал, дирекция отнеслась к этому без должного понимания. И вот остались только детские сеансы, во время которых показывали большей частью немые фильмы и шум стоял такой, что несколько громких вопросов и ответов ничего не значили.

Оттилия очень любила кино и, если удавалось, ходила туда по три-четыре раза в неделю. Больше всего она любила фильмы про Мики Мауса и Пата с Паташоном. Том Микс, мститель обездоленных, ей нравился меньше, а Гарольд Ллойд и вовсе не нравился. Всегда было смешно, когда на экране появлялся Бестер Китон или Чарли Чаплин. Зал визжал и захлебывался от смеха. И только Оттилия весь сеанс терла платком глаза.

Но не следует думать, будто она из-за этого впадала в уныние. Наоборот, Оттилия не позволяла себе теперь никаких капризов. Разве что в отношении домработниц, которых обыкновенно меняла два раза на неделе, пода-гая, что они у постоянно обсчитывают, обкрадывают или шпионят за ней. Во всяком случае, ко мне и моему отцу она всегда относилась чудесно, хотя мой отец был в семье признанной белой вороной. Впрочем, если один из ее сыновей снова намеревался развестись или надвигалась очередная семейная буря, в ней пробуждались способности, которые сделали бы честь любому проповеднику.

Непонятно почему, но из всей родни, насчитывавшей не менее двух с половиной десятков душ, она предпочитала меня, даже когда мне было четырнадцать, пятнадцать и больше лет. В чем тут дело, не знаю. Я никогда не был красавцем и особых талантов за собой тоже не замечал. Возможно, Оттилия была так ласкова со мной из сострадания. Ибо всем ее упорнейшим стараниям сделать из меня верующего христианина я противился с неменьшим упорством. И даже, часто случалось, отвечал ей ужасными стихами, в которых доказывал: а) нелепость бытия, б) несуществование бога и в) бессмысленность веры.

Оттилия всегда очень внимательно читала эти опусы. И что любопытно, она, кажется, действительно принимала их всерьез или по своей безграничной доброжелательности делала вид, что принимает их всерьез.

Я вижу ее перед собой. Она сидит на балконе в высоком кресле с висячими кистями, на носу у нее пенсне. Перед ней на застланном толстой бордовой бархатной скатертью столе из красного дерева с причудливо изогнутыми ножками раскрыто мое антирелигиозное кредо. Пахнет лавандой, нафталином, сморщенными яблоками, прогорклым маслом и сложенным в комнате накрахмаленным бельем. Тикают настенные часы - с маленькими колоннами, слева от часов висит портрет первого мужа Оттилии с бакенбардами и стоячим воротником, справа расплывчатый, передержанный снимок второго. Время послеобеденное, солнце косо светит сквозь кружевные занавески ручной работы, и с улицы доносятся приглушенные детские голоса, гомон стрижей и чириканье воробьев.

Оттилия дочитала до конца. Она снимает пенсне, разглаживает исписанные яростным почерком страницы и откидывается назад. Слышно только, как тикают часы, да еще, может, бьется о стекло попавшая в западню оса, привлеченная запахом яблок.





"Хорошо, - говорит Оттилия, - что ты так серьезно занимаешься этими вещами".

И так всегда. После каждой новой атаки одна и та же фраза, ни разу не измененная. Лишь много позже мы с ней беседовали о религии подробнее. И тут, конечно, выяснилось, что Оттилия вовсе не была так уверена, как я предполагал.

Тогда, за два месяца до смерти, она впервые попала под бомбежку. Вид у нее был измученный, за ней нужно было приглядывать, появилась старческая дрожь.

Но когда она в бомбоубежище принялась искать свой слуховой рожок и, приставив эту допотопную медную трубу к уху, морща лоб, вслушивалась в разрывы бомб, я вдруг ощутил тот же холодок, как тогда, стоя у билетной кассы. И действительно, в адском грохоте рушащихся домов можно было совершенно отчетливо различить спокойный, только теперь уже, правда, чуть надтреснутый голос Оттилии: "Ну-ка, тише! Кто там хочет войти?"

Как я уже сказал, через два месяца она умерла, не выдержав ежедневных воздушных тревог. .

Гроб стоял в бедно обставленной комнатенке. Не было на стене ни часов с маленькими колоннами, ни портретов обоих ее мужей. Но по-прежнему пахло лавандой, нафталином, сморщенными яблоками и прогорклым маслом. И каждая чужая вещь в комнате, казалось, успела вобрать в себя частицу Оттилии и теперь недобро, с иронией поглядывала на собравшиеся в помещении многочисленные черные платья и шляпы.

Впрочем, так было всегда: стоило Оттилии задержаться где-нибудь дольше двух дней, как совершенно чужие предметы вдруг становились знакомыми. И, если говорить честно, никогда больше я не чувствовал себя так покойно, как у нее. Ведь у Оттилии я был действительно дома.

ВЫПУСКНОЙ БАЛ

Собственно, до сих пор у отца не возникало со мной особых трудностей. Зато потом, когда у меня началась эта дурацкая ломка голоса и я не знал, куда девать свои длиннющие руки и ноги, и часто вообще не знал, что мне с собой делать, и сидел просто так, уставясь перед собой; или, читая Карла Мая, неожиданно заливался краской, вдруг вспомнив, что должен стыдиться своего длинного носа и внезапно пробивающейся бородки, отец отодвигал в сторону изодранную белку, потрепанного сарыча или другую зверушку, которую только что набил опилками и искусно зашил, и смотрел на меня порою так грустно, что иногда хотелось крикнуть ему: это ведь твое наследство, от которого я страдаю. И он действительно чувствовал себя чем-то виноватым. Во всяком случае, однажды вечером отец, ковыряя пинцетом в железном ящике, где хранились стеклянные глаза, оказал: