Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 41



Местный суд судил его и вынес приговор, но, когда установили его личность, выяснилось, что он находится на военной службе. Надо было сообщить в министерство, и тут сразу же вмешался наш генерал. Парня вернули к нам, потому что воинский кодекс в этом случае стоит выше гражданского.

Зачем генерал помешал им? Почему он не позволил местному шерифу выполнить ту же работу?

В порядке «преподания солдатам урока»?

Вовсе нет! Я твердо уверен, что у генерала и в мыслях не было, будто кто-нибудь из его ребят нуждается в таком уроке, чтобы понять, что нельзя убивать маленьких девочек. Я твердо уверен, что он уберег бы нас от этого зрелища, если бы мог.

Нет, урок заключался в другом. Мы хорошо запомнили его, хотя в то время не понимали его сути, и довольно много времени потребовалось, чтобы это стало второй натурой:

– МП сама разберется со своими – в чем бы там ни было дело.

Ведь Диллингер оставался одним из нас, он все еще числился в наших списках. Несмотря даже на то, что мы не хотели иметь с ним ничего общего, что нам никогда не придется служить с ним, что все мы счастливы были бы отречься от него, он принадлежал к нашему полку. Мы не могли отказаться от него и позволить шерифу за тысячу миль отсюда повесить его. Если уж возникнет такая необходимость, человек – настоящий человек – сам пристрелит свою собаку, а не станет искать, кто бы сделал это за него.

Полковые документы гласят, что Диллингер – один из нас, и мы просто не имеем права бросить его.

В тот вечер мы маршировали по плацу «тихим шагом» – шестьдесят шагов в минуту, и это, доложу вам, тяжело, когда привык делать тысячу, – оркестр играл «Панихиду по неоплаканным», затем вывели Диллингера, одетого по полной форме МП, как и все мы, и оркестр заиграл «Денни Дивера», пока с него срывали знаки различия, даже пуговицы и пилотку, оставив только светло-голубой мундир, который больше не являлся формой. Барабаны забили непрерывную дробь, и затем все было кончено.

Мы прошли к осмотру, а затем разошлись по палаткам бегом. Не помню, чтобы кто-нибудь потерял сознание или кого-то затошнило. Однако за ужином почти никто ничего не ел, и не слыхать было обычной болтовни. Но, как бы ни было страшно это зрелище (я, как и большинство ребят, в первый раз видел смерть), все же оно не потрясло меня так, как случай с Тедом Хендриком. Я хочу сказать, что не мог представить себя на месте Диллингера, а потому мысль: «Ведь это и со мной могло случиться» – в голову не приходила. Не считая дезертирства, за Диллингером числилось еще четыре серьезных преступления; если бы девочка осталась в живых, то ему пришлось бы сплясать «Денни Дивера» за любое из трех остальных – похищение ребенка, требование выкупа, преступная небрежность и так далее.

Никакого сочувствия к нему у меня не было и нет. Старая песня – «Все понять – все простить» – это сущая ерунда. Многие вещи вызывают тем больше отвращения, чем больше их понимаешь. Мое сочувствие – на стороне Барбары Энн Энтсуайт, которую я никогда не видел и теперь уже не увижу, и ее родителей, которые тоже никогда не увидят больше свою девочку.

Тем же вечером, стоило оркестру отложить инструменты, мы надели тридцатидневный траур – по Барбаре, а также в знак позора нашего полка. Знамена были задрапированы черным, на поверках не играла музыка, не было пения на ежедневном марше. Только раз кто-то попробовал – и тут же его спросили, как ему нравится полный набор синяков и шишек. Конечно, мы ни в чем не были виноваты, но обязанность наша – охранять маленьких девочек, а вовсе не убивать их. Была задета честь нашего полка, и мы должны были смыть с себя пятно. Мы были опозорены и постоянно ощущали свой позор.

Той ночью я задумался – а как можно сделать, чтобы такого не случалось? Конечно, в наши дни такое бывает очень редко, но даже одного случая – и то много. Я никак не мог найти удовлетворительного ответа. С виду этот Диллингер был такой же, как все, манеры его и документы не внушали никаких подозрений – иначе он вовсе не попал бы в лагерь Кюри. Похоже, он был из тех патологических личностей, про которых иногда пишут: «Вначале они ничем не отличаются от нормальных людей».

Ну что ж, если невозможно было удержать его от проделывания таких штук, то уж возможность не дать ему повторить их – найдется. Она и нашлась.

Если Диллингер соображал, что творит, хотя поверить в это невозможно, то наверняка должен был понимать, что ему за это будет. Жаль только, что ему досталось куда меньше боли и мук, чем маленькой Барбаре Энн, – он ведь и вовсе не мучился.

Ну а если он был – что больше похоже на правду – просто чокнутым и вообще не сознавал, что делает? Как тогда?

Ну что ж – бешеных собак пристреливают, верно?

Да, но ведь сумасшествие – все-таки болезнь…



Здесь я видел только два выхода. Если он неизлечим, в таком случае ему лучше умереть – и окружающим безопаснее. Или его можно вылечить. В таком случае, представлялось мне, его вылечили бы настолько, чтобы он стал приемлем для общества… и понял бы, что сделал, пока был болен, – что ему тогда оставалось бы, кроме самоубийства? Как смог бы он ужиться с самим собой?!

А если бы он сбежал до того, как его успеют вылечить, и опять вытворил бы что-нибудь подобное? А может, и в третий раз? Что тогда можно было бы сказать родителям, лишившимся детей? При том, что раз он уже такое сделал?

И тут я вспомнил диспут в нашем классе на уроке Истории и Философии Морали. Мистер Дюбуа рассказывал о беспорядках, предшествовавших распаду Североамериканской Республики в конце двадцатого века. Из его слов выходило, что, прежде чем все пошло вразнос, преступления вроде совершенного Диллингером были так же обычны, как собачьи драки. И такой ужас творился не только в Америке – в России и на Британских островах было то же самое, да и в других странах… Но своего апогея это достигло в Северной Америке, незадолго до того как наступил полный абзац.

– Обычные законопослушные люди, – рассказывал мистер Дюбуа, – даже не ходили вечером в публичные парки. Это было связано с риском подвергнуться нападению жестоких, будто стая зверей, подростков, вооруженных велосипедными цепями, ножами, самодельными пистолетами… и быть в лучшем случае напуганными, а скорее всего ограбленными, возможно – опасно раненными или даже убитыми. И продолжалось это долгие годы, вплоть до начала войны между Русско-Англо-Американским Альянсом и Китайской Гегемонией. Убийства, наркомания, воровство, разбой и вандализм стали обычным явлением. И не только в парках – такие вещи случались на улицах, посреди бела дня, или во дворах школ, или даже в самих школах. Но парки были особенно опасны – честные люди старались держаться от них подальше после наступления темноты.

Я попытался вообразить, что такие штуки творятся в нашей школе, – и просто не смог. Или в наших парках… Парк – это ведь место для веселья, а вовсе не для того, чтобы обижать кого-нибудь… А уж убивать…

– Мистер Дюбуа! А разве тогда не было полиции? Или судов?

– Тогда было гораздо больше полиции и судов, чем в наше время. И все они были загружены работой выше головы.

– Похоже, я не могу этого понять…

Если бы мальчишка из нашего города совершил что-нибудь хотя бы наполовину такое плохое, и его, и его отца высекли бы при всем честном народе. Но такого просто не было!

Между тем мистер Дюбуа спросил меня:

– А сможете вы дать определение «малолетнего преступника»?

– А-а… Н-ну, это те самые дети. Те, которые избивали людей.

– Неверно.

– А… Почему неверно? Ведь в учебнике сказано…

– Извините. Учебник действительно дает такую формулировку. Но если назвать хвост ногой, то вряд ли он от этого превратится в ногу. «Малолетний преступник» – понятие внутренне противоречивое, однако само это противоречие дает ключ к разрешению проблемы и возможность понять причины провала попыток разрешить эту проблему. Вам приходилось когда-нибудь воспитывать щенка?

– Да, сэр.

– А сумели ли вы отучить его делать лужи в доме?