Страница 20 из 41
– Так, может, капитан заключит со мной небольшое пари по этому поводу?
– Это я-то, полный день просиживающий за столом и продавливающий кресло?! Ну нет! Разве что на одной из твоих ног будет ведро с цементом… Серьезно, Чарли, – день был ни к черту, а перед тем, как все наладится, нам придется еще тяжелей. Если мы с тобой поработаем как следует, вгоним друг друга в пот и обменяемся шишками, то, наверное, сможем сегодня заснуть назло всем маменькиным сынкам в мире.
– Я буду, капитан. Не перегружайте желудок за ужином – мне тоже надо бы снять напряжение.
– Я не иду на ужин. Я собираюсь сидеть здесь и потеть над квартальным рапортом. Каковой рапорт наш комполка великодушно пожелал видеть после своего ужина и с каковым рапортом я, по вине некоего типа – не будем называть имен, – уже на два часа запаздываю. Возможно, опоздаю и к нашему вальсу – на несколько минут. Ладно, Чарли, иди уж, не мешай. Увидимся.
Сержант Зим так внезапно вышел, что я едва успел нагнуться, будто завязываю шнурок, и таким образом спрятаться за шкафом, пока он не пройдет через приемную. Капитан Френкель уже кричал:
– Ординарец! Ординарец! ОРДИНАРЕЦ! Почему я должен трижды повторять? Фамилия? Наряд вне очереди. Разыщите командиров рот И, ЭФ и ДЖИ. Передайте, что я рад буду видеть их перед вечерней поверкой. Затем возьмете из моей палатки чистую униформу – фуражку, ботинки, перчатки, планки – не медали, планки. Оставите все в кабинете. Затем будет сигнал к вечернему медосмотру, и если вы будете способны чесаться этой рукой (вы, я вижу, способны), – значит, плечо ваше в порядке. До сигнала еще тринадцать минут. Живо, солдат.
Я успел все, поймав двух ротных в инструкторской душевой – по делам службы ординарец может входить куда угодно, – а третьего в его кабинете. Да, приказы только с виду кажутся невыполнимыми – потому что они почти невыполнимы. Так что форму для вечерней поверки я принес капитану как раз с сигналом к вечернему медосмотру. Он, не удостоив меня взглядом, буркнул:
– Снимаю последнее взыскание. Свободны.
Я попал домой как раз вовремя, чтобы увидеть последние часы Теда Хендрика в Мобильной Пехоте да схлопотать наряд вне очереди за «две неопрятности во внешнем виде».
Ночью, лежа без сна, я много чего передумал. Я знал, что работа у Зима не из легких, но это, как правило, внешне никак не проявлялось. Он всегда был таким уверенным и самодовольным – будто в согласии со всем миром и с самим собой… А вышло, что уверенным и самодовольным он только кажется…
Мысль о том, что этот непробиваемый робот может переживать свою ошибку, может чувствовать себя столь глубоко и лично униженным, что готов бежать из части и скрыться среди чужих людей – дескать, «Так будет лучше для подразделения», потрясла меня сильней, чем порка, полученная Тедом.
И капитан Френкель подтвердил, что Зим допустил промах, а вдобавок ткнул его в этот промах носом, отчитав как следует. Ну и дела… Я-то считал просто: сержанты исторгают из себя выговоры, а не выслушивают их. Закон природы!
Однако следовало согласиться, что взбучка, полученная Зимом, была для него так унизительна, что по сравнению с ней все, что я когда-либо выслушал от него, казалось чуть ли не объяснением в любви. А ведь капитан даже голоса не повысил!
Инцидент был настолько фантастичен и нелеп, что я ни слова о нем никому не сказал.
И сам капитан Френкель… Офицеров мы вообще видели нечасто. Они показывались на вечерней поверке, являясь в последний момент этаким прогулочным шагом, и жить им, судя по всему, было легче некуда. Раз в неделю они проводили осмотр, приватно делали замечания сержантам – и замечания эти касались кого угодно, только не самих сержантов. Еще они каждую неделю решали, чья рота завоевала честь нести караул у знамени полка. Кроме этого, они лишь иногда докучали нам внезапными инспекциями, и при этом всегда были отутюженные, чистенькие, пахли одеколоном и держались холодно-отстраненно, а закончив проверку, вновь уходили.
Конечно, один или даже несколько офицеров всегда сопровождали нас в марш-бросках, а дважды сам капитан Френкель демонстрировал нам, что такое саватта. Но офицеры не работали – не работали по-настоящему – и проблем имели гораздо меньше нашего – ведь над ними не было сержантов.
Но вот выяснилось, что капитану Френкелю, бывает, даже на ужин сходить некогда, да еще он жалуется, что сидение за столом ему наскучило и тратит на тренировки СВОЕ ЛИЧНОЕ время!
А что касается проблем, то ему в случае с Хендриком, кажется, пришлось даже хуже, чем Зиму. Но ведь он даже не знал Хендрика – был вынужден спрашивать фамилию…
Словом, меня наполняли самые противоречивые чувства. Я обнаружил вдруг, что нисколько не разбираюсь в мире, в котором живу, и каждая его часть вдруг перевернулась совершенно неожиданным образом. Вроде как узнать в один прекрасный день, что мать твоя – вовсе не та мама, которую ты знал всю жизнь, а чужая женщина в резиновой маске.
Но в одном я был уверен: не хочу больше выяснять, что такое на самом деле Мобильная Пехота. Если она настолько неприветлива, что даже своих и. о. господа бога – сержантов и офицеров – делает несчастными, то для маленького Джонни это и подавно уж слишком! Как можно избежать ошибок в жизни, которой вовсе не понимаешь? Не хочу быть «повешенным за шею, пока не умру!» Не хочу даже рисковать подвергнуться порке! Пускай рядом стоит врач и следит, чтобы значительных повреждений не было… В нашей семье никого никогда не пороли (разве что в школе драли, но это – дело другое). В нашей семье никогда не было преступников, ни по отцовской, ни по маминой линии. Никого даже не обвиняли в преступлении. Наша семья была почтенной во всех отношениях – разве что гражданства не имела, – но отец всегда считал, что нет в этом гражданстве ничего почетного, одно лишь бессмысленное тщеславие. И если меня выпорют – для него это будет ударом.
И еще. Хендрик ведь не сделал ничего такого, о чем я сам не помышлял бы много раз! Так почему бы и мне не решиться? Наверное, смелости не хватало. Я знал, что любой инструктор наверняка сделает из меня котлету, а потому только стискивал зубы и не пытался огрызаться.
Кишка тонка, Джонни… А вот у Теда – нет. А раз так, то мне-то уж в первую очередь не место в армии.
И капитан Френкель говорил, что вины Теда здесь нет. И если я даже не загремлю под 9080-ю, раз у меня кишка тонка, то в один прекрасный день провинюсь как-нибудь еще. Пусть это тоже не будет моей виной – но тем не менее к столбу для порки я попаду.
Да, Джонни, время сматываться, пока не все потеряно!
Мамино письмо только утвердило меня в этих намерениях. Я, конечно, мог ожесточаться сердцем на родителей, пока они отталкивали меня, но, когда они сделались – то есть мама сделалась – мягче, у меня уже не хватало духу. Она писала:
«…Боюсь, я должна сказать тебе, что отец все еще не разрешает упоминать в доме твое имя. Но, дорогой мой, так выражается его горе – ведь плакать он не может. Сынок мой любимый, ты должен понять, что ты ему дороже и собственной, и моей жизни. Он говорит всем, что ты уже взрослый и способен сам принимать решения и что он гордится тобой. Но это не он, а гордость его так говорит – горькая уязвленная гордость человека, которого глубоко ранил тот, кого он любит больше всех. Ты должен понять, Хуанито, что он не позвонит и не напишет тебе не со зла – просто он не может сделать этого, пока не пройдет его горе. Я узнаю, когда это случится, и тогда поговорю с ним о тебе. И мы все снова будем вместе.
А как я сама отношусь к тебе? Да разве может мать злиться на своего малыша? Ты огорчил и меня, но это никак не может уменьшить мою любовь к тебе! Где бы ты ни был и что бы ты ни делал – ты всегда останешься любимым моим малышом, который, разбив коленку, все равно прибежит за утешением к маме и спрячется под ее фартук. Может, фартук мой сел, а может, ты вырос – хотя я никак не могу в это поверить, – но все равно и я, и фартук ждем тебя. Малыш всегда нуждается в мамином утешении – верно ведь, дорогой? Надеюсь, ты напишешь мне и скажешь, что это так.