Страница 5 из 43
Но с событиями июля 36-го этот слушок заглох, ибо на повестке дня стоят вопросы куда более насущные. Теперь важно, безумно, отчаянно важно разделить людей на хороших и плохих по политическим ярлыкам. Главное — знать, кто из FAI[25], кто из POUM[26], кто из PCE[27], а кто из Фаланги, ибо эта принадлежность перевесила отныне все остальное, сглаживая нюансы и противоречия внутри партий.
В Испании времен войны 36-го тонкости долой!
Поэтому главное теперь — что Диего вступил несколько месяцев назад в коммунистическую партию. К всеобщему изумлению.
О причинах этого поступка немало судачили и вдоволь насмеялись, представляя, какую мину, не иначе, состроила донья Пура, узнав, что ее племянник спелся с московскими чудовищами. Все терялись в догадках, разощряясь (говорит моя мать) в этой, как бы ты сказала, доморощенной психологии, на которую падки люди, лишенные элементарных развлечений.
Люди задавались вопросами: вступил ли Диего в партию с намерением противостоять отцу или чтобы защитить свои интересы. Была ли это попытка бегства из круга Бургосов, или жест был продиктован желанием любящего сына уберечь их от возможных преследований. Не таилась ли его глубинная побудительная причина именно в соперничестве с отцом, которого он хотел свергнуть с престола, одновременно защитив. Не нашел ли он в этом некую компенсацию за свое детство, о котором ничего не знали, но полагали, что оно было далеко не счастливым. Не было ли для него вступление в партию желанной возможностью возвыситься и снискать наконец приятие жителей деревни. Знал ли он сам причины этого вступления, и не крылась ли за его теперешним безапелляционным тоном некая внутренняя слабость. И не страх ли, что чистота его коммунистического идеала будет замарана буржуазным происхождением отца, заставлял его отстаивать свои идеи с такой твердокаменной непреклонностью.
Да, ибо теперь Диего, прежде нелюдим и молчальник, держит речи в кафе и повсюду властным тоном и с какой-то сдерживаемой яростью, да так, что все только диву даются. Он вещает. Красуется. Любуется собой, объясняя с робеспьеровским апломбом положение вещей в свете статей из «Мундо обреро». Он жадно глотал напыщенные газетные фразы. Проверял их действие в своей комнате перед зеркалом. Эти фразы показались ему верными и прекрасными. И смутные чаяния, волнующие его сердце, не нашли лучшего выражения.
Дон Хайме не узнает своего сына. И страдает от этого. Он видит в новоявленной агитации Диего и в его идолопоклонстве перед этим Сталиным горестный знак того, что его долгий труд духовного воспитания пошел прахом.
Впрочем, с тех пор как Диего вошел в приемную семью, он, кажется, только и думает, как бы ее огорчить, будто наказывает за что-то. Еще ребенком он был угрюмым, хмурым, отказывался наотрез от всех проявлений нежности, словно какая-то неведомая сила ему их запрещала.
И в отрочестве непостижимая злая обида живет в нем, какой-то безмолвный гнев, затаенная враждебность к вещам и людям, впору предположить, что нечто непоправимое случилось в его жизни, еще прежде чем он узнал взрослые страдания.
Его слова ранят. Он уже знает их силу. Из молодых, да ранний.
Но, не решаясь выплеснуть свою злость на отца, он обращает ее против мачехи, в глазах которой сразу угадал слабость, какой-то надлом. И ей достаточно сказать слово, чтобы он тотчас дал яростный отпор. Ты мне не мать, бросает он, полыхая безжалостным взглядом, на любое ее замечание.
У тебя нет на меня прав, говорит он ей недобрым голосом, если она задает ему вопрос, например, о кратных числах или спряжении глагола «быть».
А вынужденный терпеть ее поцелуи перед сном, он нарочито вытирает щеку, и тогда донья Соль кусает губы, чтобы не разрыдаться.
Это плохо кончится, не раз предсказывала Хустина (прислуга, которую донья Пура рассчитала якобы потому, что от нее пахло луком, а истинные причины ее увольнения по сей день неизвестны).
Донья Соль не смеет пожаловаться супругу на поведение мальчика, боясь еще усугубить этим его враждебность. Но маленький Диего неуклонно гнет свою линию и забирает все большую власть над мачехой. Дошло до того, что он, стоит ей к нему обратиться, говорит ей Помалкивай, или Заткнись, или Иди к черту, с той жестокостью, на которую способны дети.
Да что с тобой, мой маленький? — спрашивает донья Соль, глядя на него с мольбой.
Не называй меня маленьким! — орет Диего.
И донья Соль с побитым видом и дрожащими губами снова молчит, сдерживая рыдания.
Дон Хайме не видит или притворяется, будто не видит враждебности сына по отношению к его супруге. Зато он тревожится из-за его отнюдь не блестящих успехов в школе, но утешается мыслью, что со временем сын будет заниматься землями.
Диего, однако, не скрывал этого с малых лет: он ненавидит деревню. Ненавидит эту глухую дыру, удерживающую рекорд самой отсталой деревни в Испании, — он говорит это хриплым от злости голосом. Не желает он гнить здесь подобно всей этой деревенщине, не имея иных интересов в жизни, кроме цены на кило оливок, ущерба от града и запоздалой уборки картофеля. Не хочет походить на управляющего, который поливается по воскресеньям одеколоном, чтобы отбить запах навоза, и уж тем паче на Пеке, мажущегося бриллиантином, чтобы хоть волосами блестеть за неимением лучшего. Да и всех их он на дух не переносит, этих крестьян, которые видят в нем сеньорите, как сыр в масле катающегося, а ведь он-то наотрез отказывается быть папенькиным сынком, он-то только и хочет забыть своего папеньку, забыть свое рождение, забыть большую семью Бургос и жить иной судьбой, своей собственной.
И его нежелание владеть вотчиной, которой жаждут почти все в самых несбыточных своих мечтах, оскорбляет крестьян его деревни, не имеющих за душой ничего. Пусть он груб со своей мачехой и нелюдим по характеру, это еще куда ни шло, можно всего ожидать от ребенка, невесть откуда взявшегося, может быть, даже, не испанца; пусть у него огненные волосы, как у индейца из Дакоты, с этим тоже можно смириться, но что он отказывается управлять землями своего отца, по плодородию далеко превосходящими все окрест, это уж нет! нет! и нет! Тут крестьяне единодушны, Диего занесся. Горд не в меру.
Да кем он себя возомнил?
И в кого такой уродился?
В этом-то и вопрос.
Говорят, он валяется в постели до девяти утра, полирует ногти и читает книги Карла Маркса.
Кого-кого?
Русского прорицателя, который собирается перевешать всех богатеев вроде его отца, если хочешь знать.
Нет бы делом заняться.
Ладно, нас это не касается.
Сколько бишь ему лет-то?
Да уж к двадцати.
Пора бы за ум взяться.
Что ни говорите, фрукт-то с гнильцой, а когда фрукт с
Сразу видно по его
Бедный отец!
Еще хлебнет он с ним горюшка!
А то!
Но Диего не готов простить свое несчастливое детство тем, кого он считает ненастоящими родителями, чье наследство для него подарок незаслуженный и недолжный, тяжкое бремя, вовлекающее его в историю, в которой он всегда чувствовал себя чужаком.
Он хочет стать кем-то, ser alguien[28], но только своей волей и своими заслугами. От привилегий, которые дает ему его семья, он не чает, как избавиться. И хоть по обычаю и по закону ему, единственному законному наследнику, полагается взять в руки бразды правления отцовской собственностью, хоть его тетка донья Пура без конца твердит ему, непристойно, на его взгляд, раздуваясь от спеси, что он Бургос, а это каста, удел и избранность, каких не может пожаловать ни одна республика, а потому продолжить их традицию — его святой долг, он яростно отвергает саму мысль о наследстве. И дон Хайме, лелеявший мечту, что Диего станет продолжателем его рода, от этого очень несчастен.
Впрочем, в 1936 году в деревне несчастны почти все отцы, ибо их сыновья отринули святую Испанию. Они не желают больше терпеть запретов, которыми задушил их кюре дон Мигель, и пытаются сбросить это бремя, мочась на герани в его саду и со сдавленными смешками искажая во время мессы слова «Padre Nuestro»[29]: Puto Nuestro que estás en el cielo, Cornudo sea tu nombre, Venga a nosotros tu follyn, Danos nuestra puta cada día, у déjanos caer en tentación…[30] Им обрыдли монашки с восковыми лицами, внушающие девушкам, которых они обучают, что сладострастный дьявол затаился у них между ног. Обрыдли полевые работы, на доходы с которых едва можно оплатить две copitas[31], вернее, чтобы не погрешить против истины, шесть или семь, ладно, скажем, восемь-десять, в кафе, которое держит Бендисьон со своим толстяком мужем и куда они захаживают по воскресеньям перед вечерним супом. И эти сыновья, чьим желаниям нет места в отжившем мире отцов, проклинают их, отвергают их ценности, и насмешливые рты бросают им в лицо такое, что не укладывается у них в голове. История, милая моя, соткана из таких столкновений, самых жестоких из всех и самых злосчастных, и ни один отец в деревне от них не огорожден, ни отец Диего, ни отец Хосе, ибо высшее правосудие не подвинуется указам правосудия людского (говорит моя мать на столь же замысловатом, сколь и загадочном французском языке).